Левиан Чумичев. Таватуйские былицы

Писатель Левиан Чумичев (1931-1994) родился в городе Нижний Тагил Свердловской области. Окончил Свердловский педагогический институт и Всесоюзный институт кинематографии. Работал сценаристом на Свердловской киностудии. Наиболее известен фильм "От зари до зари", созданный по сценарию Левиана Чумичева режиссером Г. Егназаровым, удосто­енный высокой премии на Всесоюзном фестивале 1974 года.

Цикл "Таватуйские былицы" написан Чумичевым на основе реальных событий, происходивших в поселке Таватуй, что стоит на берегу одноименного озера. Вот как он сам объяснял этот жанр: "Небылицы есть, а почему бы не быть былицам, то есть подлинной были, а не чему-нибудь другому, сочиненному?".

В настоящее время переулок в Таватуе, где жил писатель, носит его имя.

Шиповник зацвёл

Вчера на нашем взгорке, в березах, расцвел-заполыхал шиповник. А сегодня, чуть свет, я уже стою на пристани, куда изредка прибывает таватуйский катер-одиночка, стою на пристани и таскаю ершей.

Я и раньше здесь стоял, да что толку – за все утро две-три поклевки радовали.

К пристани каждое утро Николай Федорович Зиновьев с ведрами спускался, он водой свое хозяйство обеспечивает – и корову, и бычка, и свинушек. Каждое утро он мне буквально выговаривал:

– Зря маешься, Иваныч! Пока шиповник не зацветет, ерш брать не будет.

Не понимал он, что не только в рыбе дело, что просто вот так, постоять с удочкой на зорьке для меня уже радость и удовольствие.

А сегодня, после того как зацвел шиповник, озверели ерши – почти на голый крючок берут.

Настоящая-то рыбалка с середины июня разрешена, а пока только у берега рыбачить можно. Ну, а пристань, считай, тот же берег.

У меня уже полсадка ершей добыто, а они все клюют и клюют. Он как даст, ерш, поплавок с ходу тонет, тащишь и чувствуешь – на крючке сила брыкается, а вытянешь – ершишко всего с мизинец, но весь растопыренный, ощетинившийся...

Таскаю я их – обо всем на свете забыл. Конечно, и просто так хорошо с удочкой постоять, но когда клюёт, оно как-то интересней.

Вдруг что-то мягко шлепнулось в воду. Оглянулся, а рядом Николай Федорович Зиновьев стоит, в руках у него ведро, а у края пристани палка какая-то лежит.

– Здорово, Иваныч!

– Доброе утро, Николай Федорович!

– Много ершов добыл?

– Ой, не говорите, веселая рыбалка, клюют и клюют. Правильно вы насчет шиповника-то говорили. Бегите скорей за удочкой – пожалеете.

Николай Федорович перевернул ведро вверх дном, укрепился на нем, закурил.

– Некогда уже сегодня с удочкой рыбачить. Дочка с внучкой должны подъехать, а мне еще покос проверить надо и вместо Нины почту разнести. Раз гости приедут – у стариков всегда хлопот полон рот.

Он сидел на ведре, говорил о занятости, а сам вроде не торопился папиросой дымил не спеша, она даже один раз потухнуть успела, и Зиновьев ее снова разжег.

Я решился. Давно хотел этот вопрос задать, да все стеснялся, подходящего момента не угадывалось:

– Простите. Николай Федорович, а почему у вас прозвище такое… извините, конечно, но если можно...

– Почему нас Самарами зовут? А дед служил когда-то в Самаре – вот и пошло. Ну и он тоже хорош был, дед. Чуть чего шумит: “А у нас в Самаре, а вот в Самаре...”

Зиновьев поправил непонятную для меня палку на краю пристани, продолжал:

– Теперь попробуй найди меня как Зиновьева, тем более, что пол деревни нас, Зиновьевых. А Самару кто спросит, хоть на меня, хоть не брата Ивана всякий укажет... А у нас, Иваныч, тут у каждого прозвище. Потому видал, какая деревня, а фамилий всего ничего – Зиновьевы, Кабаковы да Клюкины. Ну, маленько Даринцевых есть, Зелютиных, Яковлевых и Орловых. Это все местные, кержаки. А остальные фамилии приезжие. Правда, Манины и Романовские тоже наши.

Нет, Иваныч, мы еще хорошо отделались, что Самарами зовемся. Здесь же очень даже нехорошие названия людям даются. И прямо насмерть прилипают. Ну, мы ладно про деда своего знаем, а вон Баня Почему он Смешной? Мужик хмурый, сроду не улыбнется, а зовут Смешным. А еще Балда есть, Барыня, Шишига, Сопля. Таракан, Железный, Буза, Куян, Кутырка, Индюк, Конская Голова, Репа, Костя Понос, Баран, Кот, Дану, Гайда, Судья, Собачник, Котомка, Ремок, Золотая Пяточка... Господи. И каждого хоть в глаза, хоть за глаза так обзовут. Вот Коля Микадо...

– А Микадо-то при чем?

– Дед у Коли в плену у японца был. Война, слышь ты, когда-то давно с японцем была. Из-за этого. А кто такой Микадо, я не знаю. Наверно, японец какой-нибудь... Ты тащи, тащи, отгрызут крючок от.. Да. Ерш зверь вредный. Он у путной рыбы икру жрет.. А уха из него добрющая для навару. Раньше у нас, знаешь, какие ерши ловились? Царям на уху возили. А сейчас что...

Самара потянул за почти забытую палку и вытащил сак – не большую круглую сетку. Сак был полон ершей. Он вывалил их в ведро. Которые не поместились, удрыгались обратно в озеро. Самара взялся за ведро

– Ну, пока, Иваныч. Счас ухи похлебаю и на покос пойду. Проведать покос надо, не потравили бы. Нынче знаешь народ какой?

Он ушел, а мне расхотелось рыбачить. Я собрал удочки. На бугре розовым огнем полыхал шиповник.

Берег озера Таватуй

Крапивные огурцы

Своенравнейшее озеро, этот Таватуй. Уж сколько лет я на нем обитаю, а все никак не могу приноровиться к его хитростям. Еще когда дома не было, еще когда по квартирам здесь мотались, добрый человек Никандр Семенович Зиновьев говорил:

– Смотри, Левонтий Иванович, рыбачь да оглядывайся. Налетит ветер, лучше на берегу пережди.

И действительно, выедешь рыбачить, озеро тихое-тихое. Вода, как кошка, мурлычет и о борт лодки ластится, только удочки раскинешь – вдруг буря поднимается. За какие-то пять минут все озеро взбеленится.

Однажды одного городского рыбака на берег выкинуло, потом он свою резиновую лодку-надувашку еле-еле в лесу нашел.

Сегодня восточный ветерок дует. И никого на озере из местных рыбаков нет. Это уж закон есть – раз “восток” хозяйничает, клева не жди, разве ерш какой клюнет.

Кстати, ерш таватуйский издавна славится, двухсотграммовый лупоглаз здесь далеко не редкость.

Как старожилы рассказывают, о таватуйском ерше еще Екатерина Вторая знавала – уху ей только из таватуйских ершей варили. У берега, конечно, здорового ерша редко поймаешь, а вот на середине или на болоте...

А я все равно сегодня на рыбалку выехал – не терпелось японскую леску проверить, подарил мне Володя Отдельнов леску японскую.

– Хоть тонкая, – говорит он, – а быка выдержит.

Подгреб я на лодке к своему месту, опустил леску, жду. Нет клева. Решил проверить червяка, потянул, а блесенка за что-то зацепилась. Но японская леска крепкая – терпит. А я тяну и тяну потихоньку.

Сначала поплавки берестянные появились, а потом и сеть капроновая – за самый край я ее ухватил.

Ну, блесенку отцепил и давай вытягивать сеть руками. Через каждые две-три ячейки в мереже рыбина торчала – или окунь, или ершище. Пока я всю мережу вытащил, лодка осела от рыбей тяжести

Половина рыбы протухла – давненько, видно, болталась сетка в озере.

Поехал я к берегу.

А там в крапивных зарослях мой сосед Володя Яковлев воюет. Володе этому лет за пятьдесят, он местный, из кержаков, и теперь работает кочегаром в доме отдыха.

Залез Володя в самую крапивную чащобу и колдует там чего-то.

Я вылез из лодки, подошел.

– Во, глянь, Левонтий Иванович, – это крапивные огурцы. На, отведай! Вкусные? То-то. Их не чистить, ниче не надо, пыль сдул и айда, понужай за обе щеки.

– Как тебя крапива не жалит? – изумился я.

– Так вот, гляди, – Володя нарвал целую охапку крапивы. – Вишь, я ее по шерсти глажу, вверх. Ты попробуй, попробуй. Эдак-то она никогда не кусает Хошь, хоть гектар ее голыми руками выпластаю?

– Пойдем-ка, Володя, я тебе тоже кое-что покажу.

Я подвел его к лодке.

– А-а! Это Пашки Шкелета мережка. Потерял он ее. Только поставил, а его в больницу отправили. Месяц лежал. Давай-ка, Левонтий Иванович, выберем рыбу. Тухлую-то вон туда кидай. А дивно ее, однако.

…Я не устаю удивляться быстроте, с какой разносятся по деревне новости. На озере я сидел один, “общнулся” только с Володей, ну, вороны да сороки еще прилетели тухлую рыбу клевать, а вон уже бежит к нам Пашка Шкелет – мужичонко, лет под шестьдесят. Бежит, вскрикивает издали:

– Ой спасибо, ребятушки, отыскали мою рыбницу, мою кормилицу!

А сам уже бутылку на ходу открывает.

– Во-первых, не пью я красного, и во-вторых, браконьер ты, Павел Хрисанфович, – сердито выговорил я Шкелету. – И мережу твою в сельсовет бы снести надо.

– Насчет красного я исправлюсь, а об остальном поговорим, – ответил Шкелет.

И вот мы сидим втроем на берегу, закусываем вкуснющими крапивными огурцами, а Пашка Шкелет рассуждает:

– Вот обозвал ты меня нехорошим словом, Левонтий Иванович. Ладно, я стерплю. Ты тут всего ничего живешь, а я...

– Местные они, Чумичевы, – встрял Володя Яковлев, – из Бынег, всего-то верст двадцать отсюда. Опять же отец, Иван Андреевич, на нашем кладбище схоронен.

– Да я не про это, – отмахнулся Шкелет, – я про то, что от веку мы всегда рыбой жили. И никогда лишнего не брали. Я для чего мережку держу? Свадьба у кого или, наоборот, поминки. Вот у твоего отца годины были, Левонтий Иванович. Помнишь пироги-то рыбные? Из моей мережи была рыба. И ни одного килограмма я никому не продал. Браконьер, он кто? Кто наживается, кто торгует. У нас кто этим занимается? Артельные. Они на трех лодках с моторами ходят. А ячея-то, смехота, на девятнадцать, всю мелкоту гребут. И слова против них не скажи – они, мол, не только гребут рыбу, а и разводят... А кого они развели? Его вон дед разводил, Яковлев. Я пацаном еще был, а помню, как дедко Матвей в бочках и сига, и линя в Таватуй привозил.

А теперь остальные гребут, черт его знает куда добрую рыбу девают, а в магазине окунишко мелкий да чебачок с палец. Да кто же браконьер-то, Левонтий Иванович?

– Пить-то будем? Че ты, Панко, разбалаболился, – нервничал Володя.

– Выпить можно, только я еще скажу, – не унимался Шкелет. – Вот понаехали к нам городские, дома понакупали-понамастерили. Ну, Пологов, ладно, честно живет, и Герой Союза, и самолеты немецкие сбивал. А ты на других глянь, Левонтий Иванович. Парников настроили – у государства таких нет. Кроликами торгуют, цветами. Я этим то, внизу-то которые, земли под картошку дал, а у матери недавно день рождения был. Дай, думаю, учудю, восемьдесят два года старухе, а цветов ей никто не даривал. Ну зашел к тем, к нижним-то, мол, так в гак, два цветка дайте.

А молодой-то, здоровущий-то который: “по три рубля за штуку”, говорит. А в парнике их тьма-тьмущая, трехрублевок-то, цветет. А ты меня браконьером обзываешь...

Озеро Таватуй

Таватуйские берега

Я листал подшивку местной районной газеты. В одной из заметок говорилось, что после аванса в колхозе неделю не доили группу коров.

Подшивка лежала па столе нового председателя Таватуйского по­селкового Совета Александра Прокопьевича Даринцева. Я протянул ему заметку.

— Читал, — сказал Даринцев. — Испортятся коровы. Я бы таких хозяев...

И в это время в кабинет вошел Иван Зиновьев, рыбак местной артели.

В Таватуе он, пожалуй, самый здоровый мужик. Своего старшего брата он раза в два тяжелей. Как-то решили мы с ним побороться... Он-то в одежде был, а я в плавках одних, а завалились в крапиву, да я еще внизу оказался... С тех пор не дружим, но раскланиваемся, бесе­дуем.

А сейчас Ваня молча вошел, молча выложил на председательский стол рипуса, затем сига. Сказал, наконец:

— Дохнет рыба, Саша.

— Где дохнет? — спросил Даринцев.

— Этих у Боровицкой поймы нашел, у пионерского лагеря.

— Так нерестилище же там...

Стояли над рыбинами два здоровенных мужика, чуть не плакали.

— Ты хозяин, вот и принимай меры, — сказал младший Самара и ушел.

— Меры, — закипятился Даринцев. — Сколько раз звонил в эпидемстанцию... Угробят Таватуй.

Кроме меня, в кабинете никого не было, так что председатель все мне высказывал:

— Считай, каждое лето только по нашему берегу около трех тысяч народу приезжает. Все, я извиняюсь, не только кушают... И куда это добро идет? В озеро. Одна баня на Каменке чего стоит! А катера? А станция насосная! Ну хоть реви.

Я нерешительно предложил:

— Александр Прокопьевич! Ничего вам не обещаю, но давайте съездим, посмотрим. Может быть, через газету... Давайте попробуем?

Я почему такой робкий-то? А пытался один раз в областной газете на пашу рыбную артель, так сказать, критику навести, но мне от ворот поворот сделали. Мол, артель одна из лучших в области, занимается разведением рыбы, и бригадир у них непьющий.

А Александр Прокопьевич встал из-за стола:

— Попытка не пытка. Поехали!

Мы отъехали от Совета. Даринцев сидел за рулем грузовика. У магазина толпились КамАЗы, КрАЗы, подъемные краны, колесные трак­тора. Из-за угла, лязгая гусеницами, вывернул танк... Ну, танк не танк, пушек, пулеметов на нем не было, но гусеницы, броня имелись, води­тель прятался где-то внутри, а на броне сидел десант. Десант с ходу атаковал магазин.

Все эти машины прибыли за вином со строек. Строят вокруг Таватуя много. Строят, кто где хочет. Ранешние председатели разрешали. Пришлые они все были, не таватуйские. О троих помню.

Волевая женщина. Ничего не скажешь, требовательная, хозяйствен­ная. Но вот умер один старичок, она дом за бесценок купила, отремон­тировала и сбыла во много раз дороже. На пенсию уехала из Таватуя на собственной машине.

Другого председателя Комплексом прозвали. Он настоял па строи­тельстве животноводческого комплекса па Таватуе. Вот и воздвигают в лесу каменные махины, а скот здесь кормить нечем, выпасов нет, так что гонят и гонят к комплексу машины с кормами из других районов и даже областей. И машины-водовозки день и ночь курсируют — воду скотине доставляют.

Со временем председатель, Комплекс этот ушел, конечно, из Совета. Живет теперь в областном центре — комплексники квартиру ему за все заслуги дали, на работу в городе пристроили. Сейчас вот свой, доморощенный председатель — Даринцев Александр Прокопьевич.

Между тем мы пробрались к пионерлагерю. Хоть и не далеко ла­герь от деревни, но дорога к нему вдребезги разбита тяжеловесами, так что пришлось долго добираться.

Мы подошли к отстойникам — двум цистернам, врытым в землю. Обе цистерны были полны нечистот.

— Не успевают они отвозить... — начал было Даринцев.

Тут и появился дед Судья. Это прозвище у деда такое, он местный, таватуйский, стало быть, с прозвищем. А в лагере дед сторожем слу­жит, причем на двух ставках, старуха у него здесь оформлена, так что дед днюет и ночует в лагере, все знает.

— Они, Санушко, дырья там пробили, в баках-то. Только ты на меня не кажи — отрекусь, мне у них деньги получать надо. Дырья-то на самом дне, из них и течет вонища в озеро.

У самой воды стояла насосная станция, качающая питьевую воду. Метров па пятьдесят вода вокруг насосной побурела — озеро размы­ло земляную дамбу, да и речка Каменка рядом впадает. Ох уж эта бедняжка Каменка! Чего только она не песет в Таватуй!

На берегу баня стоит. Тут даже для видимости дырявых отстойни­ков нет. Прямо в речку, банно-мыльно-пузырная бяка течет. Баню сто­рож охраняет. Сразу прибежал. Ругается:

— Нечего смотреть. Идите, идите отсюда. Скоро сам приедет, обнаружит вас, влетит мне.

Еще увидели мы корабельное кладбище. Уже много-много лет по­коится в водах Таватуя огромная железная баржа. Неподалеку от нееполузатоплены два ничейных катера. Один, стоимостью в тридцать шесть тысяч рублей, совсем новый. Мы залезли па него.

— Двигатель-то, хоть сейчас запускай, — сокрушался Даринцев, — насосы, сиденья, вентиля — это уже все растащено. Школьников то металлолом заставляем собирать, а тут тонны да тонны пропадаю И озеро, гибнет же наше озеро:

— Успокойся, Александр Прокопьевич. Я обязательно напишу о том, что мы видели. Может, напечатают, может, что-то сдвинется.

— Дай бог, — по-стариковски сказал председатель. — А то посмотрю-посмотрю я на это дело, да и сам в рыбаки подамся. Что мне, больше всех надо?

Каменный остров на Таватуе

Скворцы

Сварганили с Костей Крохиным скворечник и укрепили его огороде.

Утром защелкал скворец, зарасфуфыривался. Крылья растопырит, клюв раскроет и понужает на всю деревню.

Это ведь скворец просто поет — ну и что, а если он под окно оркестранит, да еще сидит на сделанном твоими руками скворечнике — другое дело, интересно.

Сидит наш Брюнет, скворчих зазывает.

Те одна за другой подлетают, домик исследуют и исчезают.

— Что такое?

— Щель где-нибудь? — предложил я.

— Не должно быть, — усомнился Костя.

Но на всякий случай скворечник мы сняли. Заново проконопатил и водворили на место.

...Брюнет неистовствует на своей крыше, а скворчихи его игнорируют.

На соседних скворечниках уже парочки сидят, а наш все холостяк одиночка.

Мы и раньше замечали, что Брюнет наш нет-нет да и отрывала от трелей и поклевывал свою ногу. Пригляделись, а на ноге нитка. Во, скворчихи-сквалыги, перестраховщицы боялись за нашего Брюнет; замуж выходить, понимали, что с одноногим мужем жить не сладко.

А как только склевал Брюнет нитку, так и хозяйка объявилась; почти сразу на яйца села, метлой из дома не выгонишь.

...Отпел наш Брюнетик, отхохлячился. Сидит на яйцах, как миленький. Теперь его от скворчихи не отличишь.

Поскучнел сразу скворечник, неинтересным сделался. Мы и глядеть на него перестали.

...И вот однажды сидим мы за столом, обедаем, и вдруг скворец к окну прилетел. Бьется о стекло, крыльями стучит и орет, как буди его режут... Ничего мы не поняли. Чара тоже посидела, посидела, по том гавкнула па скворца, он и улетел со слезами.

А утром вышел я во двор. Смотрю па грядке расклеванное скворчиное яйцо.

...Вечером они вдвоем к окну прилетели. Брюнет со скворчихой. Такой тарарам устроили — стекла тряслись.

Глянули мы, а в скворечнике сорока шерудит. На приступок усе­лась, башку в дыру засунула и шерудит.

Побежал Костя к соседям, принес ружье, отпугнул длиннохвостку от скворечника и жахнул.

Так они ее мертвую всю исклевали, скворцы-то.

Но до сих пор прилетают каждую весну.

А приступок у скворечника мы оторвали.

 

Лещи

Весь Таватуй в лещах. Они висят на поветях, в сараях, па домах с южной стороны.

Вот уже неделю лет идет на нерест. Идет из озера в реку Шайтан. Там его и долбят острогами.

Кто запасся вяленой рыбкой и успокоился, а кое-кого понесло...

Миша Добытчик даже с работы на время нереста уволился. Миша лучше всех острогой орудует.

Рома Пустомеля съездил с ним, рассказывает:

— Он как даст, как даст острогой, так не поверишь, Иваныч, за раз два раз получается. Сразу по две штуки выбивает. И редко когда меньше килограмма лещ. Я собирать не успеваю. Набил мешок, а Мишка колотит и колотит. А они все идут и идут. Целую гору нахлестал.

Вечером ко мне приковыляла мать Мишки Добытчика.

— Слышь, Иваныч, у тебя погреб снегом забит?

— Забит, — говорю.

— Можно туда рыбки бросить?

— Отчего нельзя, брось.

Ну и потащили они. Мешками.

Мне неудобно даже сделалось. Получается, что способствую чему-то.

А домашние зудят:

— Пирог бы из свежего леща?

Ох-хо-хо. Пошел. Попросил. Сестра Миши Добытчика, прихватив безмен, спустилась в наш погреб. Один лещ весил четыре килограмма, а остальные шесть — по одному.

— Вот, — говорит Мишкина сестра, — забирайте, с вас двадцать пять рублей.

Обидно мне стало. Не денег жалко. И нужна-то была всего одна рыбина, на пирог. А вообще-то бог с ним, с пирогом, хоть вся дерев пирогами пахнет и лещами увешана.

— Забирайте, — говорю, — свою рыбу и чтоб духу вашего здесь не было.

Сам сигарету в зубы — и на улицу. А у магазина Рома Пустоме веселенький уже. Хвастается:

— Рыбы, Иваныч, Клавка навялила! Надолго хватит.

— Чего ты рано кончил? "Рыбачить-то" почему с Мишкой больше не ездишь?

— А милиционер па мотоцикле приехал — забрал Мишку... На рыбалку забрал. Вместе теперь леща долбят. Ты-то, Иваныч, запасся рыбой? А то я дам...

Я взял у Пустомели подлещика. Пирог получился вкусный.

Рыбак на озере Таватуй

Мышиная история

Завелась в нашем доме мышка.

Ну, сначала скреблась где-то, как все мыши, а потом обнаглела: выбежит в комнату и не спеша под столом прохаживается.

Цыкнешь на нее, она вроде бы испугается, исчезнет.

А потом и на цыканья внимания обращать не стала, так поглядит на тебя ласково и снова ходит, нюхается.

Противная мышенешка, облезлая, наглая...

В общем пошел я к соседу Володе Яковлеву. Как здесь водится, у порога обувку сиял, прошел в горницу и сел на стул.

А кошка тут как тут, — о ноги трется, хвост трубой, лапами выша­гивает, словно лошадь ученая в цирке.

— Ласкунья, — говорю, — кошка-то.

— Ловкачка она. Ни одной мыши в доме нет. До нее ласточки сколь лет подряд за наличниками жили — ни один кот изловить не мог, а эта всех вывела.

А кошка уже у меня на коленях, под ладошкой гнется, мурлыкает.

— Дай ты, — говорю, — Володя, мне .эту кошку, пусть мышь у пас поймает.

— Да бери, жалко, что ли.

Ну, несу я ее по проулку, наглаживаю.

Сначала она мурлыкать перестала, потом брыкаться начала. Я во­рота с трудом открыл, — бьется в руках, вырывается.

А в сенках между нами война началась. Царапается моя "ласку­нья". В палец вцепилась — еле оторвал. Грудь лапой пробороздила. Кровь из меня, как из барана, но донес ее, вбросил в комнату.

Она как бешеная прыг на печку, с нее бах в окно — створки настежь, стекло вдребезги, кошки пет, я весь в крови, и мышь вроде бы где-то шебуршит.

Крикнул я Володю, мол, как эти укусы и царапины лечить.

— А обсикай да подорожник привяжи, — посоветовал Володя.
Ну, подлечился я по-яковлевскому рецепту.

— А с мышью как быть? — спрашиваю. — Вон она опять скребется, сейчас выйдет.

— Че уж ты, Иваныч, такой неумеха, мышь убить не можешь.

А она тут как тут. Только высунулась, а Володя по ней калошей, как панком по бабкам. Проклятая кувырк, и лапки кверху. Он взял мышь за хвост и выкинул в огород. А палец на руке до сих пор болит. Особенно перед непогодой поет.

 

От и до

Леспромхозовский конюх навоз развозил. Я попросил, чтоб и мне телегу подбросил. Приготовился, жду. Он привез, свалил, в дом прошел. Я, как водится, па стол бутылку выставил.

— Белая? — удивился конюх. — Тогда погоди, я еще возик подки­ну.

Угнал, накручивая над головой вожжами, а вскорости сгрузил еще телегу навоза.

Теперь, с правом на совесть потрудившегося человека, фундамен­тально укрепился за столом, выпил и начал рассуждать:

— Видал, природа у нас какая? От и до. Озеро двадцать с лиш­ним километров туда и четыре километра сюда. А лес? Я всю жизнь его пилю-рублю, а он стоит. Потому и городские сюда прут. Вот внизу-то построились, ой живут! Леха, говорят, привези, говорят, на­ возу под цветы. А цветов у них знаешь сколько? От и до. Ты видел, чтобы у нас в пасху кто в огороде копался? Нет. А бородатый и в Первое мая топором стукает. Днем и ночью робит... Ты чего не пьешь-то? Всю бутылку мне? Ну, спасибо. Я еще тебе телегу назьму приве­зу.

— Эх, хорошо! Вот в прошлом годе я медведя встретил. Засек, где он спать лег. А жакана у меня нет. Снег уже выпал. Ну я к Мишке. Знаешь Мишку-то Добытчика? Ну, он пошел и положил медведя и маленьких двух. Одного мне отдал, не ободратого вместе со шкурой. А молочные-то они вкусные, медвежата.

А мне не везет. Лонись одного сохатого стрелил, он на трех ногах ушел. Сдохнет, конечно, а куда я за ним по снегу? Я тогда другого стрелил. Он тоже ушел — роги здоровущие. Не везет мне. Но я еще стрелю.

А природа у нас — эх! И рыба, и клюква, и шишки, и зверь — от и до!

Поселок Калиново

Весеннее утро

Копать огороды на Таватуе начинают, как правило, после девятого мая. Отпразднуют люди День Победы — и за лопаты. Мелочь-то, морковка — давно посажены, а огурцы, помидоры в парниках уже цветут. Но вот основной продукт — картошка после Дня Победы са­дится. И все огороды издавна копаются исключительно лопатами, по­тому что редко какой участок плугом вспахать можно — камни ме­шают.

Каждую весну приходится выковыривать из земли большие и малые валуны. Вроде бы все их повытаскиваешь, а как следующая весна наступит, камни снова "вырастут".

Это потому, что деревня паша прилепилась к восточному гористо­му берегу озера. Озеро стерегут невысокие, лесистые горы: Шаманиха, Волчья гора, Крутенька горка... На таких вот горах и горках и прилеплены огороды.

Для копки обязательно в Таватуй родственники-помощники съез­жаются. Зимой-то они тоже таватуйскую картошку едят. Хоть и не велика деревня, а многих и многих городских сородичей всю зиму первосортным разваристым продуктом снабжает.

У пас под картошкой что-то сотки четыре всего, а вся шестиглавая семья картошкой всю зиму обеспечена, и нет-нет да и друзья-знако­мые кошелку-другую домой уволокут — надоест магазинная-то гниль­ца.

Так вот, в том 1981 году затянули мы с огородом, только в субботу вечером 16 мая прибыла ударная копательная сила: сын Ваня и дру­зья его — Костя Бокарев да Павлик Неустроев. Оглядели парни огород и так решили — мол, завтра утром начнем-кончим, и вскопа­ем, и посадим, а сегодня в баньку сходим, попаримся, отоспимся.

На душе у меня было спокойно, знал я, что эти ребятишки не подведут, после их копки в огороде камней года два не появляется, уж больно здоровы лохмачи-акселераты, всю зиму штанги ворочают, ру­ками в боксерских перчатках машут.

Славная банька удалась в ту субботу. Посидел я па завалинке пос­ле парилки, покурил, отдохнул, распустившейся березовой листвой полюбовался, почти что летним теплым вечером — как-никак завтра 17-е мая.

После бани спать потянуло.

А завтрашние копальщики-ударники уже посапывали давно, они по первому пару в баню ходили, больше всех остальных разморились.

...Снился мне почему-то железнодорожный вагон, будто еду я куда-то под стук колес, под вагонное покачивание.

Проснулся и не сразу поверил, что проснулся: хоть и не вагой это, апаш домишко таватуйский, но точно — покачивает его, колеблет кто-то наш домик, вздрагивает он.

Протер я глаза, к предрассветному окну сунулся и обмер: пурга, метель на улице. Снежищу навалило — за всю зиму столько не нава­ливается. Озеро, хоть и рядом оно, серятиной какой-то придавлено, перед самым окном тучи снега мечутся, а на стекло снег прямо снопа­ми бросается. Будто сидит кто-то под окном на завалинке и совковой лопатой снег в стекло кидает.

Ото сна моего и следа не осталось. Пялюсь я па улицу, хоть что-то рассмотреть стараюсь, ведь часы-то давно уже летнее утро показыва­ют.

Скворечник завиднелся. Он всего в трех метрах от дома. Гнется жердина от ветра, но стоит пока, терпит. Черное пятнышко мелькнуло сквозь пургу, полетел, полетел куда-то скворушко... А вон ворону па соседскую крышу забросило. Летела ворона сквозь пургу да поиздер­жала, видно, силенки, сначала об столб ее, бедолагу, ударило, а теперь вот па крышу зашвырнуло. Лежит, отдыхивается, крылья распустила.

Прилетел скворец, нырнул в домик, а немного погодя опять длин­ный свой нос высунул. Конечно, кому охота в такую непогодь теплое гнездышко покидать, да и вряд ли чего найдешь съестного среди этой пурги и сугробов. Но пищат за спиной недавно появившиеся па свет дети, пищат, есть просят, и летит, летит трудяга-скворец невесть куда раздобывать детишкам пропитание.

Акселераты проснулись. Удивились странному весеннему утру. Но быстренько сообразили: даже не позавтракав, прихватили лопаты и пошли отгребать дома старух-одиночек.

Вот такое утро было на Таватуе 17 мая 1981 года.

А картошка в ту осень уродилась крупная и, как всегда, вкусная, рассыпчатая.

 

Последний лед

Середина апреля уже, а лед на Таватуе метровой толщины. Исчез­нет лед к девятому мая, а пока по нему и на лошадях, и па машинах, и даже па тракторах ездят. Конечно, ближе к маю искупается кое-кто в холоднющей воде. Бывают по весне и, как говорят, летальные случаи. Но не переводятся отчаянные головушки — рискуют. Особенно сре­ди рыбаков этих "рискунов" много.

Пока же метровый лед на озере. А жор у рыбы еще не начался. Ходят рыбаки, то там, то здесь лунку просверлят, пробуют — не клю­ет.

А вот Павел Петрович натакался на рыбу. Метрах в двустах от берега просверлил три лунки и таскает ершей. Пока это дело другие рыбаки обнаружили, он тридцать три ерша вытащил.

Ну, его быстренько вокруг обсверлили и тоже "обрыбились".

И получилась такая картина: в центре Павел Петрович, а вокруг него, в непосредственной, так сказать, близости, Владимир Леонидович, Павел Михайлович, незнакомый мне городской мужик, ну и я, греш­ный.

Все они рыбаки завзятые, и экипировка у них соответствующая: полушубки, плащи, штаны стеганые, валенки с чунями. Один я, как белая ворона — в пальтишке да сапогах. Но уж больно посидеть охо­та на последнем таватуйском льду. Послезавтра лететь в дальние края и не увижу я, стало быть, больше в этом году таватуйского льда.

Сидим. Ерши поклевывают. А Павел Петрович даже окуня отмен­ного вытащил.

— Вот, говорит, к тридцати трем богатырям и дядька Черномор, — это он пошутил так.

— Это что, — заговорил Павел Михайлович. — В позапрошлом году пожарник из Калиново щуку по последнему льду поймал. Мы рядом рыбачили. Вот он тянет эту щукину, а она в лупке застряла, он рукой туда, и прямо в пасть. Так на своих пальцах и вытащил. Потом два месяца по бюллетеню ходил.

— А вот у меня был случай, — начал было Владимир Леонидович, но в разговор встрял городской мужик. Он уже рассказывал.

— Начальником управления у нас был Ратмир Арсеньевич. Ну до того рыбак заядлый — дальше некуда. А рыбачил он только по перво­му и последнему льду. Да. Ясно, что куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Я вот теперь в другом учреждении работаю. Нынешний мой начальник волейбол любит. Ну, он идет болеть, и ты, хочешь не хочешь, тоже идешь. А как же иначе? Надо. Надо, раз начальник за "Уралочку" болеет. Я уж всех их наизусть знаю, и Лену Волкову, и Иру Макагонову. Да. А в тот-то раз в старом-то управлении у Ратмира-то Арсеньевича... Начальник отдела чуть ли не в приказном по­рядке объявил — все на рыбалку. Будет спецавтобус, и сам Ратмир Арсеньевич едет.

А мне в те поры эта рыбалка на фиг не нужна была. Но я поехал — куда денешься. Сижу над лункой, а больше четушкой интересуюсь, прихватил я ее с собой, чтобы полегче наказание это рыбаческое вы­терпеть. Да. И тут такое дело получилось — засуетился Ратмир Арсе­ньевич, по большому ему приспичило.

— Да знаем, знаем мы этот анекдот, — перебил городского Павел Петрович. — А вот что знаменитая игрунья в "Уралочке" Орлова из нашего Таватуя, это ты знаешь?

— А вот у меня был случай, — снова начал было Владимир Лео­нидович, но Павел Михайлович крикнул вдруг:

— Смотрите, смотрите, к нам болельщик идет!

От берега, сквозь туман к нам приближалась человеческая фигур­ка. Ближе, ближе...

—  Это Никандр Семенович, — объявил Павел Петрович. — Это не болельщик, это разведчик. Тот еще рыбак.

А вот он, Никандр Семенович Зиновьев. Я его давно приметил — коренной таватуец, он в День Победы особенно смотрится, когда все фронтовики медали-ордена на грудь навешивают.

— Здорово, рыбаки! — поприветствовал нас Никандр Семенович. — Клюют ерши?

— Клюют, — ответили, — только мелкие.

— Вот мне и надо парочку малявок. По последнему льду на мел­ких ершей налимы клюют. Оставишь на ночь ерша, а утром...

— А вот у меня был случай, — в который уже раз начал Владимир Леонидович, по в это время закричал Павел Михайлович:

— Сюда, сюда!

Мы сбежались к лунке. Павел Михайлович тащил что-то тяжелое, увесистое. Леска ходила ходуном. Посыпались советы:

— Припусти леску.

— Щука, наверно.

— Лещ это. За три килограмма, однако. Ишь, как водит.
Павел Михайлович вытащил пустую, без крючка леску. Ворчал:

— Японская. По блату достал. Нет, не выдерживает японская леска таватуйскую рыбу.

— А вот у меня был случай...

От берега сквозь туман раздались крики. И вскоре мимо нас про­плыли четверо саней с сетями, жердями. Четырнадцать рыбаков-про­фессионалов разместились в санях.

— Эх, давно бы запретить надо эту рыбацкую артель, — выговорил наконец, Владимир Леонидович. — Ведь сюда, на Таватуй, и из Невьянска, и из Свердловска, и из Верхней Пышмы люди рыбачить ездят. А они опутают сейчас пол-озера... Лет бы пять отдохнуть Таватую от профессионалов.

А ерши клевали. Метровый лед стоял па Таватуе.

 

Икона

Я остатки дров докалывал. Зима на носу, а у нас дров — всего ничего, так уж получилось в этом году.

Значит, я дрова колол, а тут люди эти подкатили. Совсем-совсем новенькие "Жигули" вмиг на нашу горушку вспрыгнули, у самых ворот остановились.

Из-за руля выкатился коротконогий шустрячок, а другую дверцу открыл высокий симпатичный парень. Оба джинсово-модные, трез­вые.

— Здорово, папаши! — поднял руку коротконогий.

— Здравствуйте, — отвечаю, а сам из-за "папаши" уже обижаюсь, завожусь уже. Добро бы восемнадцатилетним этот коротконогий был, а то самому-то ему лет под сорок...

Первый раз я на это дело лет пять назад обиделся. Ехали тогда со мной в одном купе парень с девчонкой. Ну, парнишечка этот замучил меня — все "папаша" да "папаша". Ах ты, думаю, "сыно­чек", ну как теперь волки говорят: погоди. И давай я за его девчон­кой ухаживать-обвораживать. Стихи я ей, из истории анекдоты, и про кино...

Ей-богу, поколебал я тогда девушку. Паренек отозвал меня из купе в коридор, взмолился:

— Ну чего вы делаете? Седые уже... Кларка же, она — дура. Она же влюбится в вас. А мы с ней с девятого класса...

— А-а, — говорю, — "сынок", заело? У меня имя-отчество есть...
Может быть, и зря я тогда так себя повел. Но, вообще-то, интересно спросить у некоторых, как они себя чувствуют, когда их первый раз в жизни незнакомые люди "папашей" или "мамашей" называют? Всю жизнь было "молодой человек", "девушка", ну там мужчина-женщина, гражданин -гражданка, и вдруг на тебе, огорошили — "папаша-мама­ша".

Да я уверен, почти у каждого в душе екнет — эх, кажись, укатило мое времечко, до старости, кажись, дожил.

Ну, а этот-то коротконогий совсем оборзел, хоть седых волос у него и немного, по брюхо явно больше моего, а он туда же — "папаша".

Конечно, все это про себя я подумал, а с парнями мирно говорю-беседую. Чую — я для них вроде темного аборигена.

В Таватуй, летом особенно, частенько городские на собственных машинах наезжают, чаще всего ищут, где дом продается, или, в край­нем случае, у кого малуху на лето снять. Осенью картошку, клюкву, садовые ягоды закупают. А некоторые всамделишное коровье молоко любят — тоже к нам едут.

Ну, а эти про отца-матушку меня спрашивают. Предстоящим уро­жаем интересуются, и вообще, житьем-бытьем. Странным мне это все показалось. Чувствую, что неспроста эти модники нагрянули, что еще что-то есть у них невысказанное.

Коротконогий больше всех суетится:

— Слышь, папаша, ты, по всему видно, с богом не очень в ладах. А па кого предки-то твои молились? Как у них с богом-то было?

— Да в чем дело, ребята?

— Слышь, папаша, мы представители музея... есть такой хитрый музей в Свердловске...

Высокий парень перебил короткого:

— Рано, Валера, угости товарища сигареткой, поговорим еще, потолкуем.

Коротышка выщелкнул из иностранной пачки сигаретку:

— Кури, папаша, "Мальборо" называются, настоящие сигаретки, шта­товские.

Я подыгрывал:

— Ишь ты, — говорю, — не гаснет. Опасная для нашей деревни сигарета — пожар может произойти.

Такая тянучка надоела, видно, коротконогому, и он не выдержал, выпалил:

— Может, иконы какие у тебя есть, папаша? Или книги древние? Если не у тебя, так у соседей, а? Шевелыш-ка мозгой!

Че уж тут шевелить. Умерла у нижнего моего соседа старуха-мать. Он стал в ее барахле рыться и натакался на груду древних рукопис­ных книг. Такой же вот бодрячок купил за десятку. А одна книжка, ничем от других не отличимая, завалялась. Так за нее, за единственную, городской солидный мужчина тридцать рублей отвалил. До сих пор сосед нет-нет, да зачешет затылок — не знает, шибко он прогадал или не очень.

А Валера этот, коротконогий, все воркует:

— За хорошую икону мы синенькую, а то и красненькую бумажку дать можем. А за очень хорошую — все цвета радуги.

"А, была не была, — думаю, — не все вам людей надувать-обманы­вать, посмотрим, какие вы "музейники".

Валялась у меня икона-самоделка. Лет семь назад приезжали ко мне друзья. Среди них художник-любитель один был. Он ходил в какой-то дом за молоком, увидел там икону и сделал с нее ко­пию.

И решил я этим нахрапистым парням показать самоделку.

Надо сказать, что местные жители па зачастивших сюда собирате­лей очень даже большой зуб имеют. Когда у кого-нибудь икону или древнюю книгу выманят — бог или черт с ним, не жалко — сам отдал. А вот несколько лет назад какие-то злые люди старух обидели, обо­крали домик. Выкрали самые древние, самые почитаемые и ценные иконы. Л Таватуй ведь село кержацкое, старообрядческое. Говорят, оно намного старше самого Екатеринбурга. Подумать страшно, на какие иконы местные старухи молились. Какие деньги-тысячи уволокли отсюда воры...

— Вот, — говорю, — не знаю, подойдет ли, нет для вашего музея эта деревяшка.

Парии, как кошки на воробья, па "икону" набросились. К забору отошли и давай там руками махать-разговаривать.

Минут десять они между собой беседовали. Потом коротконогий с "иконой" в руках подошел ко мне:

— Сколько ты за нее хочешь, папаша?

— Да чего, — говорю, — мы люди простые, цены настоящей не знаем, а только дров на зиму не хватит. А вот привезете машину дров к воротам — отдам вам эту доску. Торговаться, ребята, бесполезно, давайте, езжайте с богом, мне дело делать надо.

Сам чурку на попа поставил и колуном по ней ахнул.

Уехали "музейники".

Гляжу, а дня через три к моим воротам КамАЗ с дровами прибыл. Полнехонька машина. А чурки — вполовину березовые, вполовину листвянки.

Давешний шустрый коротконогий из кабины выскочил и сразу быка за рога:

— Давай, папаша, нашу икону.

Не знаю, может, и я тут каким-нибудь нехорошим человеком выс­тупил, но что "знатоков" этих надул, нисколько не каюсь. А дровами этими мы до сих пор топим.

На берегу Таватуя

Житье-бытье

Если горожанин среди волнушек и сыроежек отыщет парочку белых грибов, он куда их положит? Сверху. Чтоб все видели — во, какой удачливый.

У таватуйца на виду сыроежки будут. А если и сверху белые, значит, вся корзина ими набита, по он корзину тряпицей или травой прикрыть постарается.

— Ой, какая прелесть! Скажите, пожалуйста, где вы столько белых набрали? — обратится к таватуйцу приезжая гражданочка.

— В лесу, в лесу, — ответит таватуец.

— А место? Хотя бы в каком районе?

— Лесное место, лесной район.

— Про ягоды тоже бесполезно пытать местных жителей — не скажут, где нынче родилась черника или жимолость. О рыбе тоже один ответ:

—  В озере добыл.

— О кедровых орехах я уж не говорю — про кедрач никто из чужих никогда от местных не узнает.

— Маму мою как-то брали старухи по клюкву, так признались потом, что, мол, тебе, Ангелина Александровна, этих мест не найти, никого сюда не приведешь, так что ты не опасная. А клюквы там, мама расска­зывала, ступить некуда — красным - красно.

— На мой взгляд, таватуйцы самым действенным образом охраняют окружающую среду. Ведь сколько случаев было, когда городские нашественники рубили кедры ради шишек. Хитрые грабли придума­ли клюкву сгребать. А костры-пожары...

— На территории пионерского лагеря растут два кедра-красавца. В самой силе деревья — лет так по сто им. Если беречь да не безобраз­ничать, в один из августовских дней всему лагерю по паре шишек можно поднести. А директору — ведро, за уважение к сказочным ураль­ским деревьям.

— Но не бывать этому. Все лето целыми днями лазают по кедрам пионерчики. Лесенки к стволам приставлены. Который уж год ни одной шишечки не вырастает здесь. Деревья, правда, еще стоят, тер­пят.

— Конечно, в некоторых домах на Таватуе при случае и мережа, а то и сетка найдется. Ловят, как правило, для себя. Ну, соседа угостят. Почти не продают рыбу. А такие люди как Никандр Семенович Зи­новьев исключительно удочками орудуют.

— Таватуй всего в пятидесяти километрах от Свердловска. Верхняя Пышма, Невьянск, Верх-Нейвинск — из этих городов тьма рыбаков едет на озеро. Зимой па льду черным-черно. А летом! Все озеро окру­жено санаториями, домами отдыха, пионерлагерями, и каждый отды­хающий норовит с удочкой па берегу постоять, а то и в лодке леща подкараулить.

— Но вот рыбацкая артель... Одна из лучших в области. Действи­тельно рыбаки все местные, каждый уголок озера знают, как свои пять пальцев. Вот и перевыполняют план. Пока. Но озеро явно обез­рыбело, отдохнуть бы ему от артели годков пять...

— Командует в артели Потап Матвеевич, сухощавый, подтянутый пожилой человек. Очень вежливый и интеллигентный. Он тем знаме­нит, что не пьет. Бросил давным-давно. Ну, рыбаки меняются, как го­ворится, приходят и уходят, а Потап остается.

Он тоже местный, Потап.

Постоянных рыбаков в артели четверо: Коля Белый, Вася Ноготь, Ваня Самара и Ваня Немой. Остальной личный состав меняется.

Я как-то по последнему льду рыбачил — ершей таскал. Смотрю, от того берега обоз движется — четыре поводы с коробами, а вокруг коробов темным-темно народу. Приблизился обоз к старым могилам, и стали люди по одному отваливать к берегу. Идет человечек, мешок у него па загорбке, идет покачивается от рыбьей тяжести.

Мимо меня обоз проезжал, из людей один Ваня Немой остался. Увидел меня, промычал что-то радостное и пару лещей прямо к лун­ке выкинул. Все четыре короба были полнехоньки рыбы. Сколько же здесь тонн? — подумалось.

Умеют, умеют рыбачить на Таватуе.

Прошлым летом еду я с рыбалки па лодке, смотрю, сам Потап Матвеевич топь закидывает. И как раз то место сетью окружил, где у меня недавно окуни клевали. Обычно-то бригадир только руководит, а тут вдруг сам в лодке. Ну, я подгреб поближе, наблюдаю.

На берегу у одной из вертушек пузатенький нерусский человек трудится. Крутит вертушку — в глазах восторг с любопытством попо­лам, а рядом парнишечка, на сытенького похожий, стоит.

Таватуйский народ потихонечку к берегу подходить начал. Фили­мон с сыном Пашей, Виктор, человек двадцать собралось. Эко диво — сам Потап топь выметывает.

Ну, люди говорят, не шибко стесняются, громко говорят:

— Во, браконьер!

— Начальство приехало, вот для пего и стараются. Пашка, Филимонов сын, подступил к нерусскому:

— Это из-за вас Потап Матвеевич паше озеро пустит. Сытенький смолчал, забрал своего парнишку и ушел в рыбконтору.

Вскоре оттуда машина увезла пузатенького с сыном. ...Один вечный таватуйский рыбак рассказывал:

— Приезжал в Свердловск Большой Начальник из Москвы. Раноше-то он здесь робил, а потом в Москву па повышение пошел. (Теперь-то не слышно что-то про него). Ну, приехал, видать, старое вспомнил и захотелось ему рыбки с Шарташа. Это озеро такое прямо в Свердловске. Да. А тамошние рыбаки то ли пили, то ли разогнали их, в общем, собрали нас по тревоге и повезли в город. Ну и че ты думаешь, Левонтий Иванович? Хоть озеро незнакомое, мест не знаем, а сразу определили, где тонь выметать. Ублажили мы большого на­чальника, добыли рыбы. Так нам за эту смешную топь премию дали... Нынче за перевыполнение тоже грозились дать, чуть ли не второй оклад. Так я этот Таватуй весь облажу, а рыбы добуду — денег мне, Левонтий Иванович, очень надо.

Вот такое житье-бытье у нас на Таватуе.

 

Помирать расхотелось

Телеграмма была длинной: "Лева, я вышел на пенсию. Срочно со­общи, можно ли побыть у тебя в Таватуе месяцок-другой и работает ли у тебя телевизор. Виктор."

Я сразу же отстучал дяде: "Телевизор работает, приезжай".

Он и приехал, мамин брат Виктор Александрович. Сухонький, а пузцо провисает, пока от автобусной остановки шли (всего-то метров пятьсот), Виктор Александрович два раза на завалинки пикировал:

— Давай, Лева, посидим-покурим.

Он вставлял сигарету в красный мундштук, сделанный из колпач­ка авторучки. Рассуждал:

— Я уж сколько лет одну "Шипку" курю. Теперь ее трудно дос­тать, а мне — пожалуйста, как-никак всю жизнь главным бухгалтером проработал. Вот, с собой везу, — и Виктор Александрович любовно обхлопал здоровенный бурый портфель.

— Семьдесят пять пачек с собой прихватил, месяца на полтора хватит. Вдруг здесь понравится, вдруг футбол здесь смотреть оста­нусь.

...Домик наш стоит па самом взгорке. Переулочек так и называет­ся — Нагорный.(Сейчас — переулок Чумичева (прим. ред.))

Из окна видно село, и совсем недалеко, через огород деда Андрея Железного, начинается озеро Таватуй.

Домишко стоит отдельно, один-одинешенек. Никакого переулка нет, просто покосившиеся пьяные заборы карабкаются вверх и упирают­ся в паши ворота. Дом один-одинешенек, а под номером три почему-то значится.

Ну вот, обосновался мой Виктор Александрович у окна, поролон себе под локоть пристроил, пепельницу здоровенную из консервной байки соорудил.

Вид действительно красивый — озеро! Четыре километра в шири­ну, девятнадцать в длину. А там еще болота, протоки всякие... На озере лодки стоят, иной раз Виктор Александрович до ста штук на­считывает. Из окна даже видно, у кого как клюет.

Иногда старый-престарый катеришко озеро перебежит.

Тогда Виктор Александрович кричит моим детям:

— Ваня! Маша! Бегите скорее, закройте ворота!

Ребята спрашивают:

— А зачем?

— А вон катер идет, заедет во двор, поленницу сломает, вам опять складывать придется.

Ага, он с юмором, Виктор Александрович.

Еще из окна видно, как рыбаки-профессионалы сети выкладыва­ют. Далеко-далеко, метров па шестьсот озеро окружают. Белые пено­пластовые поплавки очень хорошо видно.

Тянут из Таватуя рыбаки рыбу. Последнюю мелкотню пригребают. Отдохнуть бы озеру от этой беды лет пять-шесть... А может быть, уже бесполезно все. Не только в рыбной артели дело.

Из окна потопленный флот видно. Здоровенная баржа и два кате­ра утоплены у берегов озера. Стоят, ржавеют, воду портят. Областная газета из-за этих катеров ругалась, а они стоят. Уж больше десяти лет ржавеют, а хозяин не объявляется, ничьи катера.

С недавних пор, правда, дотошные люди стали приезжать к кате­рам, вырезают сваркой бока — на гаражи железо им надо.

Виктор Александрович у окна сидит, как пассажир в поезде. Встречал я таких людей в поездах: сядут у окна и сидят сутками. В самолетах такие почему-то редко встречаются, а в поездах все вре­мя.

Сидит дядя, смотрит.

А в огороде дед Андрей копается. Он гряды под рассаду готовит, парники ремонтирует.

Сколько Виктор Александрович у окна прокурит, столько дед Ан­дрей в огороде и провозится. Виктор Александрович уж отдыхать пойдет, а дед Андрей землю все ворочает, все причесывает ее, все пу­шит.

Спросил как-то дядя:

— Что это за старик? Мельтешит и мельтешит.

— А Железный, — говорю. — Дед Андрей.

— Фамилия, что ли, такая?

— Да нет, — говорю, — фамилия у пего Орлов, прозвище Желез­ный. Здесь на всю деревню семь-восемь фамилий, так что почти у каждого кличка-прилипалка есть.

— А Железный-то почему?
И рассказал я дяде, что еще в далеком сорок первом году Андрея

Павловича Орлова не взяли в армию по старости. И работал он без устали на лесосеке. Говорят, что лошадь ухайдакается, он даст ей от­дохнуть, а сам без роздыха работает и работает.

Сейчас он и сам ладом не знает, сколько ему лет, к тому же оглох старик, с ним только родные понятливо разговаривать могут. А сыновья, и Виктор, и Михаил со своими женами, очень даже старику помогают. Часто наведывают, а вообще-то он живет один.

— Работает всю жизнь как железный, поэтому так и прозвали, — объяснил я дяде.

* * *

— Сегодня ты мне бутылку купи! — объявил Виктор Александро­вич. — День Победы сегодня!

А надо сказать, что из всей нашей родии дядя Витя самый фронтовик - разфронтовик. Он в июне сорок первого начал и только в сорок седьмом его из армии отпустили. Шесть танков под ним сгорело. Ко­нечно, для него этот день святой.

В Таватуе ежегодно девятого мая все село собирается на малень­кую площадь перед памятником односельчанам, погибшим в Великую Отечественную войну. Вот я и предложил дяде сходить на митинг, там, мол, и купим, что надо.

Ой заволновался дядя! Костюм вычистил-выгладил, новую орденс­кую колодку прикрепил. Перед зеркалом повертелся. Чуть-чуть даже прямее сделался. С горки на дорогу шустро спустился.

...Памятник обнесен легкой загородкой. Туда, за загородку, и вста­ют таватуйские фронтовики. Остальные люди вокруг стоят.

Пионеры стихи читают, песни поют.

Начальство бывших воинов с праздником поздравляет.

...Я двадцать лет присутствую на митингах. Меньше, с каждым го­дом становится все меньше этих людей, в лихую пору защищавших свою Родину, будущее своих детей.

Кажется, совсем недавно стоял среди бывших солдат старый во­яка Петр Владимирович Клюкии. Сколько было войн на его веку — он во всех участвовал — в первую мировую, гражданскую, отече­ственную. Стоит, бывало, здесь невысокий Петр Владимирович, ну весь орденами, медалями и крестами усыпанный, одна бородища торчит.

Федор Елисеевич Козлов стоял...

Переехал жить в Таватуй Герой Советского Союза Павел Андрее­вич Пологов. Давно это было, уже кедрик, посаженный Пологовым, перерос своего хозяина, а кедры медленно растут. Ну, переехал, живет. И как-то у сельсовета встречает он Федю Козлова.

— Федя, — закричал Герой, — дружище!

Оказывается Федор Елисеевич Павлу Андреевичу всю войну са­молеты к боевым вылетам готовил.

...Сидит Виктор Александрович на своем "посту" у окна. Рассуж­дает:

— Это хорошо, когда человек к одному месту прицеплен, когда у него своя маленькая родина есть. Я вот и на Севере работал, и в Горьковской области, па фронт из Можги уходил, а на пенсию в Уфе отправился. На каком обелиске про меня упомянут? Кто вспом­нит?

Сидит дядя у окна, вздыхает о своей прошедшей житухе-бытухе. Сыновья выросли, один в Москве живет, другой в Салавате, третий офицер какой-то особенный, его вообще по белу свету носит, как-то аж с Кубы весточка прилетела. Жены у Виктора Александровича нет. Работа привычная, а теперь вот пенсия вместо нее.

Вот и сидит он у окна, смотрит, курит и кашляет.

Нет, это точно: когда у человека есть родимая сторонка, речушка ли, двор ли городской, лесок, парк, озерко, когда человек чтит и любит свою маленькую родину, ему и наша большая Родина дорога. Не ново, конечно, но это воистину так.

А Виктор Александрович уже домой подсобирываться начал.

— Телевизор, — говорит, — хорошо, но все равно скучно. Там хоть у меня сосед Леха есть. Пьет, конечно, окаянный, но все — собеседник.
А тут чем заняться? Надо бы хлев в комнату переделать. Я бы смог, пол там разобрать надо, камни вытаскать... Так спина трещит, кашель мучает. Нет, в шестьдесят лет нечего по гостям разъезжать.

** *

...Мне надо было па три дня сгонять в Свердловск, в больницу, и я попросил Виктора Александровича ходить эти дни за молоком.

Молоко мы брали у Ивана Павловича Василькова, вернее, у его жены Топи. И чтобы Виктор Александрович знал, что к чему, я его оттащил от окна за молоком с собой.

Спустились мы с горушки, мимо Железного деда прошли. Мы по­здоровались, а дед как будто не заметил, картошку окучивал. Он оби­делся па меня, дед Андрей.

А дело было так. В Таватуе, как только картошка залюбопытствует белым светом, ее окучивают. Ну, да это везде так. Только в Таватуе перед окучиванием картошку обязательно полют. Вот и полол дед Андрей. Мы с другом проходили на рыбалку и пи одной травинки в железненском огороде не нашли. На спор весь огород в восемь соток облазили — пи одной травинки. Я и подшутил — сунул пучок травы посредь огорода. Ну всполошился дед Андрей, увидев эту травку! За голову схватился. Ястребом пал на нее — а она прикопана.

Я сознался ему в своей шутке, а он обиделся. Обругал меня всяко и укорил, что наш огород своей травищей всю деревню позорит.

Теперь, если нос к носу встретимся, — кивнет старик головой, а так старается меня не замечать.

...Пришли мы к Васильковым. Двор большой и чистый. Я не знаю, строго ли блюдется это правило в Японии, но в Таватуе еще не виды­вал, чтобы гость прошел в горницу, не скинув обувку.

Снял я тапочки и сунулся в дом — никого.

Из огорода разговор заслышался. Я через двор прошел, глянул в огород, а там Иван Павлович на срубе бани сидит, топором настукива­ет, а снизу его бабка Тоня ругает:

— Слезай давай. Целый день стучишь не настучишься. Ужин стынет.

...Они появились во дворе вместе: невысокий, юркий, начинающий седеть Иван Павлович и бабка Тоня.

А мы с Виктором, поджидая их, покуривали во дворе.

В Таватуе далеко не в каждом доме курить разрешат. Как-никак село не просто старинное, а кержацкое, и в некоторых семьях к таба­ку брезгливое отношение до сих пор осталось.

— Вот, — говорю, — Иван Павлович, мой дядя, Виктор Александ­рович, молоко брать будет.

— Ну и пусть берет, — махнул рукой хозяин. А бабка Топя подсказала:

— Про сельсовет-то скажи.

— Знаю, знаю, — сказал я. — Александр Васильевич Кабаков уже письмо в газету написал, мне показывал.

— Лучше бы ты пособил, Левонтий Иванович, от тебя больше тол­ку.

Действительно, я несколько раз писал в газеты о бедах сельчан: чтоб газ баллонный привозили, чтоб электрические столбы сменили, а то прицепились к ним семнадцать домов отдыха, санаториев-профи­лакториев, а как ветер дунет — в деревне свету пет. У приезжих в санаториях движки, а местные в потемках сидят. А столбы эти стави­ли еще в сорок седьмом году все колхозники своими силами.

Некоторые письма мои помогали, но вот катера с баржей до сих пор стоят, в озере воду отравляют.

А история с сельсоветом такая.

Объявили у нас в Таватуе животноводческий комплекс. Ну, о ком­плексе этом особый разговор, он какому-то автопредприятию принад­лежит. И воду с озера, и корма из других краев сюда доставляют на автомашинах. Да. Так вот, выстроил этот комплекс три трехэтажных дома в лесу.

И туда, в лес, переехало все деревенское начальство. Вместе с по­чтой.

Конечно, населению несподручно в такую даль ходить, вот и на­писал Александр Васильевич Кабаков заметку в местную газету. Заметка указывалась: "Верните нам Советскую власть". В ней все заслуги села назывались. Но заметку почему-то не напечатали, и власть живет в лесу, па комплексе этом самом, а население туда не ходит.

Пока мы с бабкой Тоней об этой проблеме говорили, Виктор Алек­сандрович раскашлялся вдруг. Прямо попридушил его кашель. За­шелся человек. Слезы даже выступили. Еле-еле отошел. Неловко всем сделалось.

А Виктор Александрович очухался маленько и сказал, как бы из­виняясь:

— Старость она не радость!

— Это точно! — подтвердил Иван Павлович. — Я вот с войны пришел, этот домище за десять дней срубил. Один! А сейчас с банешкой вторую неделю валандаюсь. Да еще Тоня нет-нет да поможет. Или страду взять. Ране день кошу, день ворошу и все дела, корова зиму с сеном. А лопись...

— А пенсия у меня сто двадцать рублей! — вдруг похвастался Виктор Александрович.

Иван Павлович нисколько не удивился.

— Мне тоже сто двадцать полагается, но все никак полностью по­ лучить не могу — заработок мешает. Я ведь на работе еще двести с лишком получаю.

Виктор Александрович вздохнул:

— А я все, отмантулил. Шестьдесят лет как-никак.

— Сколько? — сел на чурку Иван Павлович.

— Шестьдесят!

Тетка Тоня захихикала, а Иван Павлович стал ухохатываться. Как истошно минуту назад кашлял Виктор Александрович, так же до слез смеялся Иван Павлович. Он отдышался немного и сквозь всхлипы, сгоняя ладонью веселые слезы с глаз, говорил:

— Шестьдесят лет ему, ну уморил. Тонь, а Тонь, шисят-то мне было, у нас кто родился?

— Так Васька, а Валька-то уж потом.
Тут с улицы мужской голос спросил:

— Иван Павлович! Велели узнать, ты завтра на невод не пой­дешь?

— Не пойду, — ответил Васильков. — Завтра я каменку в бане ложу.

— ...Через три дня я вернулся в Таватуй из Свердловска. Подошел к своей горушке, поздоровался с Железным дедом, глянул па свой до­мишко — Виктора Александровича у окна не было.

— ...Он возился в хлеву. Пол был выворочен, Виктор долбил кайлом

— землю.

— Куча камней уже высилась над полом, он ухал кайлом, приговари­вал:

— Железные они... оловянные. В семьдесят восемь лет по двести рублей зарабатывают... Годов они своих не помнят, зажились...

— Я тихонько прошел в дом.

— Через малуху доносились глухие удары кайла — это Виктор Алек­сандрович работал — помирать ему расхотелось.

Село Таватуй с противоположного берега

Рыбак

 

Чебак клевал редко, и я скучал в своей лодке. Утро было туманным, даже всходящее солнце не могло пробиться сквозь густую молочную пелену.

Сначала услышались легкие шлепки по воде, а потом и резиновая надувашка появилась.

Прежде чем встать на якорь, рыбак долго примеривался, кружил, на плохо видимый берег поглядывал. Угомонился он метрах в десяти от меня. Ну и началась нервотрепка — он тянет и тянет, а я...

Собрался уж якорь поднимать, а сосед вдруг забеспокоился:

— Товарищ, товарищ! Вот беда — лодка у меня прохудилась, помогите.

Я начал вытаскивать якорь.

— Стойте на месте, я сам к вам подгребу.

Он перебрался в мою лодку, а надувашка его уже полнехонька воды.

— Давайте гребите тихонько на мое место, — закомандовал рыбак. Только тихо, тихо, осторожненько. Так, так, левее, еще левее... Яма там. Стоят они. Жмыхом я прикормил. Вон на берегу баня, так встаньте, чтоб ее левый угол сравнялся вон с той сосной. Стоп! Спускайте якорь. Только тихо, тихо.

...Часа два мы таскали с ним огромных чебаков. Он рассказывал:

— Я сюда восемь лет назад приехал порыбачить. Так и остался. Сейчас на том берегу работаю, труд в школе преподаю. Озеро здесь, а?  Ну, с какой, к черту, Швейцарией сравнишь! Вы рыбачили на болоте? Нет! Так вы еще ничего не знаете. Болото всего с метр толщиной. А под трясиной — вода. Если в трясине пробить лунку, как на льду... ой, ну какие там ершищи! Главное, этих разбойников там не бывает, ры­баков-то артельных. Как они пустошат озеро, как безжалостно пустошат! Такими длиннющими неводами, как у них, — в океане рыбачить... Вы знаете, — рыбак перешел на шепот, — я купил косу, хочу поставить там, где они тянут. Пусть перережет все ихние сети.

— Починят, — сказал я. — У них тетя Оня на этом деле сидит, сети чинит.

Рыбак-чудак тяжело вздохнул.

Озеро Таватуй

Подкоп

Иду с автобуса к дому, а навстречу Нинка Бураииха. Платком, как паранджой, закрывается.

— За что он тебя, Нина? — спросил я.

— А за подкоп! — как-то не без гордости ответила Нинка. Откровенно говоря, Сашка Буран свою Нинку частенько понужает.

Уж больно часто пьет Нинка. Похлеще иного мужика пьет. Пока он на работе дежурит, она и выпьет. Он поучит ее маленько, из дома выго­нит и закроется.

Вообще-то я бы не сказал, чтоб на Таватуе очень пили. Вконец пропащих алкоголиков-попрошаек ни одного нет.

Летом вообще таватуйцам пить некогда — землю надо копать, по­том садить, полоть-окучивать, страдовать, дрова заготовлять, а там гри­бы, ягоды, орехи, картошку выкопать надо... Да ведь и работают все — кто в лесничестве, кто в лагерях, домах отдыха, теперь вот комплекс животноводческий открыли. И на ту сторону озера еще люди ездят. Есть на той стороне заводик такой, с которого мужики в пятьдесят лет на пенсию уходят, а бабы с сорока пяти.

Кстати, Нинка Бураниха отбухала на этом заводе десять лет. И пенсия ей идет сто двадцать рублей. Сперва с пенсии выпивали. По­том с Сашкиной зарплаты. Поначалу-то Буран сам подзуживал:

— Да выпей ты, Нинка, для веселости.

Теперь он, когда надо, остановиться может, а она — не всегда.

— Как уж ее бить, и не знаю, — жалуется Сашка Буран. — По-хохляцки, что ли?

— А как это "по-хохляцки"?

— Да жил тут у нас один хохол. Оденет бабе на голову ведро и бузгает палкой, пока она три рубля не даст. Но Нинку так нельзя — робить перестанет.

Да уж, как протрезвится Нинка, как начнет работать — удержу нет. пелеменей вкусней, чем у Нинки, я не едал. А пирог рыбный, а ерш сушеный, а грибы! Грибы эти Нинкины, всякие разные, век не забудешь.

Жили, в общем, Бураны обыкновенно, и вот совершенно новое дело — "подкоп".

Получилось все так. Один из родственников, давным-давно покинувший Таватуй, написал письмо, что он вышел на пенсию и приедет погостить и попроведать родные места. Самое удивительное было то, что родственник не просто на пенсию вышел, а со ста шестьюдесятью рублями. В Таватуе же больше ста двадцати никто пенсию не полу­чал… Дали одному таватуйцу побольше, так он тридцать один год в армии и в пожарниках отслужил.

Бураны в честь такого гостя купили ящик вина в двадцать буты­лок и стали ждать. А чтобы не было искушения, ящик спустили в погреб, закрыли па замок, а ключ от замка Буран отдал другому сво­ему родственнику.

А тот, который вышел на пенсию на сто шестьдесят рублей, все не ехал и не ехал.

Буран отдежуривал на работе, а Нинка ходила навеселе. Бить ее Буран не решался — потому как родственник был шибко ученый, всю жизнь рассказывал людям об устройстве Земли и всего мира, и по­битая Нинка могла ему не понравиться.

А когда ученый родственник приехал, когда собралась у Буранов вся родня и когда полезли в погреб за вином... обнаружили подкоп и отсутствие шести бутылок. Подкоп был прорыт из соседнего под­полья, из так называемой малухи, нежилой избы.

И вот теперь Нинка закрывается платком...

 

Осенняя любовь

Ему стукнуло 78, когда померла старуха. Трое дочерей с зятьями и взрослыми внуками помогли похоронить покойницу, звали стари­ка жить в город. Он тряс седой бородой:

— Здесь родился, здесь помру. Опять же изба у меня, огород, кро­лики.

Дом у старика хоть и старинный, но добротный, огород ухожен­ный и рядом прекрасное озеро Таватуй. Разъехались дочери, зятья и внуки и стали ждать, когда старик умрет.

Вскорости он отписал им, что женился на Екатерине Павловне, что теперь у них два огорода и два дома, очень много дел и куда девать картошку осенью — бог знает.

Екатерина Павловна все свои почти шестьдесят лет прожила напротив Петра Елисеича, глядела завидущими глазами на счастливую жизнь Феодоры. Ведь сколь ни воевал Елисеич, и со старым герман­ии, и с фашистским, а все живет. А она вдова. Теперь вот столкнула Их судьбина. И хоть старик он теперь, па двадцать годов как-никак ее старше, но все еще мужик крепкий и к жизни охочий.

И началась промеж них любовь и согласие. С утра летали по огородам и дворам. Накупили дров на зиму. Елисеич в обоих домах печки переклал, а в один, Екатеринин, дачников, то есть семью нашу пустил.

И тут всполошились стариковы зятья и дочери. Враз съехались и хором начали стыдить молодых. Так допекли, что взмолилась Павловна:

— Заступись, Петя! А то к себе уйду. Навсегда.

Дернулся к Павловне старик, да старший правнук захихикал. Только и сказал Елисеевич:

— Потерпи, Катя. Родные они мне.

Но Павловна терпеть не стала, а перешла в свой дом.

Мы уже жили в двух комнатах, и Павловна поселилась в сарае и затихла.

А напротив долго шумели, укрощали Петра Елисеевича. Наконец стали разъезжаться, а для страховки оставили одного из внуков, здо­ровенного 30-летнего амбала. Через пару дней и он откочевал, выпив на прощанье с дедушкой по бутылке водки.

То ли давно не пил старик, то ли еще чего, только он, проводив внука, по-настоящему запил. Приволок домой целую гору водки. Сколь­ко денег сберег на свою смерть, на все купил. Водку вез на тележке осторожно — боялся разбить. Пил он стаканами. Хлопнет полнехонь­кий, запьет квасом и рассуждает:

— Катя! Пошто я один-то? На кого ты меня бросила? — Говорил он громко, не только нам было слышно — всей деревне. Даже беседа с кроликами явственно доносилась:

— Ух вы, зверюшеньки-сиротинушки. Бросила нас Катенька. Одни мы теперь. Ну-кась, вылазьте на волюшку. Побегайте к ней — милуш­ке, расскажите, как горько одному-то мне.

Кролики разбежались. Старик выпил еще стакан и закачался че­рез дорогу.

Он стучал в забаррикадированные ворота и причитал:

— Катя! Голубушка! Хозяюшка ты моя ненаглядная. Ну, вернись! Лаяла Чара, ворчала мама, но я не вышел. Всю ночь он бился у

ворот. Утром, когда проснулись дети, я открыл ворота.

Он прошел в избу мимо остолбеневшей Чары, которую раньше бо­ялся как огня. Он появился в горнице пьяный и всклокоченный. Не обращая на нас никакого внимания, повалился перед старухой на ко­лени.

— Прости меня, Катя. Не могу без тебя. Слышь! Ну, прости. Ты думаешь старый я? А ты глянь-ко, Катюша.

Дед поднялся, хлопнул в ладоши и пустился в пляс. Он прыгал, ухал дробью перестукивал резиновыми калошами. Ваня тоже начал было подхлопывать, ну а Машка давно уже прыгала рядом с Елисеевичем.

Наконец в кухне упала тарелка и разбилась.

— Перебьет все, окаянный, — заворчала Павловна и вывела стари­ка за ворота. Сказала:

— Не пускайте его, — и ушла в сарай.

Умаянные прошлой ночью, мы легли спать рано. Я только задре­мал как в окно осторожно постучали и страстный голос зашептал:

— Катя! Это я, Петя. Отвори!

Я лежал.

Голос за окном твердел:

— Катерина! Слышь! Павловна!

Я открыл окно:

— Все спят, дед. Иди отдыхай. Не испытывай терпенье.

На меня пахнуло перегаром.

— Левонтий! Ты не гневайся. Она мне у ворот шепнула. Приходи, говорит, пошебурши в окно, я и выйду.

— Иди спать, дед. Днем шуми. Дети же спят, черт тебя дери!

Старик ушел и завсхлипывал в темноте.

— Разлучники. А ишшо книги чтут.

Вскоре он утих. Мы заснули.

Но вот под окном опять наметилось царапанье:

— Катя? Это я. Как договорились.

Я выпрыгнул из кровати. Вылетел на улицу.

— Старик! У тебя совесть есть?

— Левонтий! Катенька-то прямо в ухо шепнула: "Пошебурши, го­ворит, я и выйду".

Он всхлипнул и дернул себя за бороду.

Черт их разберет, влюбленных. Я открыл ворота:

— Вон она, в сарае спит.

Чара, видно, понимала Елисеевича. Молчала Чара. А старик уже был у сарая:

— Катенька! Это я. Шебуршал, шебуршал. Допусти к себе. Давай, как раньше.

Она вышла в одной рубашке. Гневная.

— Иди отсель. Иди!

— Катюша?

Она толкнула его. Ударила по щеке:

— Людей будишь. Уйди.

Он момент молчал. Потом взревел:

— Катька! Сука! Кого бьешь? Да я три войны прошел. Да я...

Он молодо махнул кулаком. Сцапал падающую Павловну за руба­ху.

Я схватил старика за руку, но не мог ее разжать. Тогда поднял деда и понес к воротам. Он цепко держался за рубаху, та трещала и тянула за собой обнажающуюся Павловну. Я вынес деда за ворота, посадил в траву. Он держал в руках лохмотья рубахи. Ругался:

— Бл...ща! Я всей душой, а она... Пошебурши, говорит, в окошко. Вот и верь бабам. А-а, Левонтий?!

Еще три дня бушевал старик. Ходил то с молотком, то с топором. Почти не спал. Прикорнет часок на солнышке и снова за свое:

— Убью изменщицу. В тюрьме помереть хочу. Павловна куда-то смылась через огород.

А в субботу вечером приехали Елисеевича родственники. Утром старик остервенело колол дрова и зло поглядывал через дорогу.

 

Светло-синяя жизнь

Я уж и баню истопил. Ну, думаю, схожу в нее, посижу на полке, даже париться не буду, а оно и выйдет из меня.

Разделся, сунулся в баню — нет, не могу. Не могу и все. Только жару вдохнул маленько, а меня блевать потянуло. Оделся, взял палку, спустился па улицу. Присел у старого сельсовета, курю. Коля Микадо над улицей засутулился, от промтоварного магазина идет.

— Маешься, Иваныч?

— Есть маленько.

— Так у Прокопыча свадьба, сходил бы.

— Не приглашали, так чего я пойду?

— Ну, тогда, твою мару, ко мне пошли.

Коля живет один-одинешенек напротив самого сельсовета. Дом у него просторный, дедовский.

В горницу проходить не стали, а присели прямо во дворе, на сту­пеньках, тут и стакан, кстати, был.

Коля достал из кармана полиэтиленовую баклажку с чем-то свет­ло-синим. Вылил в стакан — как раз по край получилось. Протянул мне.

— Отравить, что ли, хочешь?

Коля откинул пустой мешок — обнажилась целая груда таких бак­лажек.

— Вторую неделю это пью.

— Все равно, давай сначала ты. Коля выпил, мне налил. Подбодрил:

— Давай, Иваныч. Оно, главное, ничем не пахнет, зараза.

Я тоже ахнул стакан светло-синего. Оно не пахло. Коля захмелел на глазах. Закурил и стал искать правду:

— Нет ее правды, твою мару. Все врут. И ты врешь, Написал в журнале, что мы с отцом двухметровые, а у него два метра четыре сантиметра было, а у меня метр девяносто шесть... Нет, твою мару, вы пошто все врете? Газеты врут, телевизор совсем захвастался. А в про­шлом годе кино приезжало... Ну, твою мару... Искали, обезвреживали. У сельсовета ларек сделали, пиво пили. Рыжий-то их начальник, его мару, у меня дом на трое суток откупил. Ведомость сунул, мол, распи­шись. Я же грамотный, гляжу, писят рублей в ведомости. Я расписался. Он мне дал тридцать пять. Я посмотрел на пего, а он руками, рыжий-то, развел, мол, сам, твою мару, понимаешь. Ну, уехали эти артисты че-то там делать, а ко мне во двор четыре бочки пива закатили. Тут Сашка Дану приходит.

— Че, — говорит, — оно стоит? Неужто они четыре, дану, бочки, дану выпьют?

Ну открыли мы первую, а она пустая. Нет, нет, твою мару, правды. Я думал, уж кино-то... А и тут обман. Голимый, твою мару, обман.

— И вторая, дану, пустая — сказал Сашка. — Понимаешь, Иваныч. Только в четвертой оказалось пиво. И то оно было, твою мару, квасом. А ты говоришь кино — правда.

— Ниче я не говорю.

Я плохо слушал Колю, все ждал, что со мной будет после этого

светло-синего.

А Коля дул-попивал:

— А раз с пивом обманули, пошли мы с Дану в "Космос", как раз среда была, и наш магазин отдыхал. Взяли по бутылке белой, выпили, с собой прихватили. Пошел я домой. А артисты здесь. Уже баню топят, вроде как пьяные, а в избу меня не пускают. Но я вошел, а все кровати, твою мару, заняты, и на них пары шевелятся. Нет, Иваныч, где правда? Днем они врагов находят, обезвреживают, а не успеют сфотографиро­ваться, уже сразу по кроватям. И хоть поили они меня, но я видел, что девки все время с разными были. Ну, че они, твою мару, изобразят?

— Нет, нет правды...

В животе что-то урчало, голова еще сильнее кружилась.

— Коля! Что мы выпили? — спросил я.

— У меня еще есть, — сказал Коля.

— Нет, что это за светло-синее, как называется, дай-ка баклажку.

— Тут не поймешь, что написано, иностранные буквы.

— Но все-таки, что это?

Коля встал, прошел домой и вернулся с большим зеркалом.

— Чего ты?

— Видишь, — сказал Коля. — Видишь, как блестит. Оно в баклаж­ке-то для чистки стекол и зеркал. Но главное, не пахнет, твою мару.

Мне совсем плохо стало, а с улицы слышались звуки гармоники взвивалась песня — свадьба гуляла.

 

Петя умер

Было Пете пятьдесят три года. Он ничем никогда не хворал. С похмелья если только.

Служил после войны в Верхнейвинске, схлестнулся с Настей, да так и остался в Таватуе.

А Насте за семьдесят уж. Она Дмитриевны подружка.

Петя впервые в жизни захворал, его в больницу положили, и он там умер.

Хоронили человек двадцать. Балда всем заправлял. Молча гроб в могилу положили, молча закопали, могилку выровняли. Люська на обед всех пригласила. А какой-то мужик, землю на могиле поправляя, сказал:

— Вот и все, Петя. Теперь уж отсюда за бутылкой не сбегаешь.

А других речей не было.

 

В Таватуе гуляют

Бывший председатель Александр Прокопьевич последнюю дочку замуж выдавал. Жена Прокопьича — родная сестра Лиды Филимонихи. У Филимона, как и у Прокопьича, и корова, и "Жигули".

Богатая свадьба, в общем. Мой сосед, Владимир Леонидович, в пять утра на рыбалку поехал, а у Прокопьича все еще дом от пляски ходу­ном ходит. В одиннадцать сосед уже отрыбачился, а у Прокопьича все еще пели. Только у самого берега стояли две бабы. Одна простоволо­сая все плясать порывалась, а вторая в платке дундела:

— Давай Витьку найдем.

Она и спросила соседа:

— Не видал Витьку?

— С ребятишками, наверное, бегает, — предположил вежливый и интеллигентный Владимир Леонидович.

— Че ему бегать-то? — удивилась баба. — Мужику сорок лет. Из самого Свердловска на свадьбу приехал. Он ведь брат матери невес­ты... Че ему бегать?

— А ты отплыви, посмотри, может, он утонул, — предположила простоволосая и заперебирала шустро ногами:

Ух ты, ах ты!

Милый мой из шахты!

Владимир Леонидович очень вежливый человек, он кандидат наук. Он отплыл метров на шесть и сказал:

— Тут нету никого.

Сказал и увидел. Человека под водой увидел. Утопленника. Была пятница. Мертвеца увезли на вскрытие в Невьянск. А свадьба продолжалась.

В воскресенье Виктора похоронили. Громче всех причитала про­стоволосая баба-плясуха:

— Ой да не приедешь ты больше сюда, Витюшка. Ой да не увидишь ты сестриц-родственников. Да простите вы его, люди, за все сделанное.

Были поминки. Некоторые гости толком не уяснили, что это дру­гой стол, некоторые гости орали "горько" и порывались петь песни. Впрочем, потом свадьба продолжалась. Вот так гуляют на Таватуе.

 

В Таватуе гуляют

Бывший председатель Александр Прокопьевич последнюю дочку замуж выдавал. Жена Прокопьича — родная сестра Лиды Филимонихи. У Филимона, как и у Прокопьича, и корова, и "Жигули".

Богатая свадьба, в общем. Мой сосед, Владимир Леонидович, в пять утра на рыбалку поехал, а у Прокопьича все еще дом от пляски ходу­ном ходит. В одиннадцать сосед уже отрыбачился, а у Прокопьича все еще пели. Только у самого берега стояли две бабы. Одна простоволо­сая все плясать порывалась, а вторая в платке дундела:

— Давай Витьку найдем.

Она и спросила соседа:

— Не видал Витьку?

— С ребятишками, наверное, бегает, — предположил вежливый и интеллигентный Владимир Леонидович.

— Че ему бегать-то? — удивилась баба. — Мужику сорок лет. Из самого Свердловска на свадьбу приехал. Он ведь брат матери невес­ты... Че ему бегать?

— А ты отплыви, посмотри, может, он утонул, — предположила простоволосая и заперебирала шустро ногами:

Ух ты, ах ты!

Милый мой из шахты!

Владимир Леонидович очень вежливый человек, он кандидат наук. Он отплыл метров на шесть и сказал:

— Тут нету никого.

Сказал и увидел. Человека под водой увидел. Утопленника. Была пятница. Мертвеца увезли на вскрытие в Невьянск. А свадьба продолжалась.

В воскресенье Виктора похоронили. Громче всех причитала про­стоволосая баба-плясуха:

— Ой да не приедешь ты больше сюда, Витюшка. Ой да не увидишь ты сестриц-родственников. Да простите вы его, люди, за все сделанное.

Были поминки. Некоторые гости толком не уяснили, что это дру­гой стол, некоторые гости орали "горько" и порывались петь песни. Впрочем, потом свадьба продолжалась. Вот так гуляют на Таватуе.

 

Была суббота

Люди хлеб поджидали. Его в Таватуй по вторникам, четвергам и субботам привозят. Очередь заранее занимают, потому что, мало ли, вдруг не хватит хлеба. Суббота была. Тут и заявилась в магазин дев­чоночка в купальнике. Наверху ленточки, а внизу тоже прикрытие такое, чересчур уж узенькое. Приехали, видно, городские пареньки-девочки отдохнуть на Таватуй, а сигаретки у них кончились, вот и снарядили девчушку в магазин.

— Тетенька, дайте пачку "Меридиана"!

Валька-продавщица как будто не слышит — никакого внимания к покупательнице. А бабы пошушукались, двое на берег за крапивой сбегали и давай девчушку хлестать.

— Вот тебе, бесстыдница! Вот тебе, греховодница!

Она убежала, так и не поняв, за что ей досталось. С ревом убежала.

Я бывал когда-то на юге. Видел, как люди в плавках расхаживают по улицам и в магазины заходят.

Летом здесь, на Таватуе, тоже отдыхающих — ой-ей-ей. На пляже ты хоть совсем голый ходи, а на улицу тебя в плавках не пустят. Первый же встречный начнет стыдить и выговаривать. И не думай отмахнуться, уйти — не дадут. Как скворцы на ворону налетят и угонят обратно на пляж.

Да. А в тот раз вместо девчушки в магазин решительный парень прибыл. Тоже в плавках.

Ну, и на этого весь народ навалился. Даже мужики.

— Крапивой его, бабы! Пусть эдаким-то голяком по Свердловску бегат!

В общем, еле вырвался парень из магазина. Бежал к пляжу, ладошками закрывался. Не знаю, чем эта "война" кончится. Но, по-моему, правы люди, заявился в гости — уважай чужие обычаи.

Закат на озере Таватуй

Коровики

Редкий год на Таватуе без стихийных, так сказать, происшествий обходится.

Один раз в конце мая снегу навалило — люди из дома выбраться не могли — отгребали друг друга. В другой раз такая буря-ураган налетела, что ветром крыши срывало и в лесу деревьев несчетно навалило.

Как-то вода из озера ушла. То ли откачали ее, то ли еще что, только поперло наверх таватуйское дно.

А через пять лет, наоборот, от воды спасу не стало — многие нижние огороды подмыло, и старые могилы, где первооткрыватели Таватуя схоронены, тоже вода раскурочила.

...А в тот год опять оказия: вокруг Таватуя от белых грибов про­ходу не было. Поначалу-то и ведрами-корзинами, и мешками-рюкза­ками их таскали. Все запаслись, кому не лень.

Ясное дело, про этот грибной рай и в городе скоро узнали. По: просьбе трудящихся в Таватуй даже дополнительные автобусы сна­ряжать начали.

Быстро поубавилось грибков, а потом и вовсе они редкостью сде­лались, не верилось даже, что совсем недавно здесь грибное царство процветало. Грибов не стало, а машины к деревне все прут и прут. И спецавтобусы, и частники всякие-разные. И все по грибы.

В то лето с деревенской дорогой беда случилась — выбили ее МАЗы да КамАЗы — на строящийся животноводческий комплекс стройматериалы буровили, вот и разбили дорогу. Рейсовые автобусы только до края деревни ходили, до "Космоса" — это магазин крайний здесь так прозвали.

И вот однажды доковылял я до этого магазина и стал поджидать автобус. Вскоре группа женщин-грибников появилась, человек в двад­цать. Ведра и корзинки у них были почти пустые, и бабы почему-то сердились и ворчали на сарафанистую, добродушного вида тол­стуху:

— Ну, Николаевна, мы тебе такой культпоход не простим.

— Белых грибов навалом, белых грибов навалом, — дразнилась джинсовая молодайка. — Меня Вовчик с грибами ждет, родню при­гласил...

Толстая Николаевна пучила глаза, оправдывалась:

— Леня, зять, цельный рюкзак отсюда припер.

Женщины были явно из одного рабочего коллектива. И, как я по­нял из разговоров, работали па какой-то фабрике по производству игрушек.

Одна из женщин заступилась за Николаевну:

— А чего вы, бабоньки, хотите! Сами видели — весь лес машина­ми да мотоциклами изъезжен. Может, и были грибы, да разве против

колес они устоят?

А ведь и правда, подумалось, беда с этими владельцами машин. Ну нет чтобы на обочине ее, окаянную, оставить — в лес рулят. А там забуксует машина, тягача-подмогу зовут. Изроют все вокруг, испоха­бят. А потом к озеру же едут отмывать свое сокровище.

Моют свои машины городские у старой пристани. Оттуда водовоз­ки на комплекс воду возят, проторили дорогу, вот и повадились час­тники машины свои там полоскать.

А местное население почти поголовно озерной водой пользуется.

Я сам видел-слышал, как Иван Федорович Зиновьев стыдил город­ского машиновладельца:

— Я на этой воде и уху, и кашу варю, а ты... Не машину ты, пакостник, моешь, людей травишь.

Объявления у старой пристани вывешивали: "Кто машину здесь мыть будет — морду набьем". Такие грозные бумажки долго не дер­жались — то ли срывали их, то ли ветром уносило. Дольше всех охраняла озеро бумага со словами: "Воду портить — грешно!".

Ну, ладно, дорасскажу про тот случай, "грибной". С толстой Нико­лаевной изменения случились. Засуетилась она вдруг, забеспокоилась, с товарками-подругами шептаться начала.

Одна сказала ей:

— Да сбегай вон за горушку, и все дела.

— Далеко ведь, а автобус вот-вот... — егозилась Николаевна.

— Вечно ты, Николаевна, без приключений не обходишься, давай дуй за горушку, а мы автобус задержим.

Только Николаевна скрылась в сосняке, а он уже здесь, автобус. Открылись двери, и немногочисленные прибывшие пассажиры заторопились вниз вдоль деревни.

Кондукторша пошла проведать магазин, шофер стал обходить ав­тобус, пинать по колесам ботинком.

Женщины волновались за Николаевну, а я-то знал, что до отхода автобуса время еще есть, потому что Сережка Клюкин и Женька Яков­лев только-только на горизонте появились. Эти Женька с Сережкой каждый день в Свердловск ездят, на консультации. В институт они готовятся, в лесотехнический.

Ой, уж не знаю, кого в этот институт принимают! Конечно, многие городские абитуриенты химию-физику лучше таватуйских парней знать будут, говорят, теперь очень заботливые-то родители заранее репети­торов нанимают, чтобы сынок-дочка без осечки в институт вскользну­ли.

Зато Сережка с Женькой сызмальства лес знают. И на подсочке работали, и на посадках, и пожаров за свою жизнь перетушили... Не для этих пареньков в лесу тайн. Женька Яковлев рядом с нами живет, огород в огород. Насмотрелся-назавидовался я на его знания местного леса: и ягоды, и грибы у Яковлевых раньше всех появляются. Никто найти не может, а Женька находит. Сережка Клюкин как-то кедры от пильщиков спас, бобров они с Женькой уже пятый год охраняют...

...Вот и подошли они к автобусу, будущие лесники, — значит, скоро поедем. Уже и шофер за рулем, и кондукторша торжественно провозгласила:

— Обилетимся, товарищи!

Женька с Сережкой передо мной сели. Купили мы билеты. А жен­щины хлопочут-кудахчут:

— Николаевна пропала!

— Товарищ кондуктор, погодите маленько. Джинсовая молодайка шофера упрашивать кинулась. А из лесочка, из-за горушки бежит, торопится Николаевна. Странно как-то бежит, явно что-то в сарафанном подоле тащит.

Бежит, спотыкается.

— Чего это с ней? — снова заволновались женщины.

Николаевна эта вечно без приключений не может. А Николаевна — вот она. Уже в автобус втиснулась, задыхается:

— Ой, бабоньки! Ой, не могу! — Опустила она подол: — Гляньте-ка! — и посыпались из сарафана белые грибы.

— Там их... пропасть там их, бабоньки! Прав ведь Ленька-то мой оказался. Вылезайте все, айдате за грибами!

И все женщины дружно завыходили из автобуса. Только джинсовая молодайка металась по салону:

— Меня же Вовчик ждет. Не могу я остаться, я же обещала.

— А ты бери. Маринка, мои грибы и езжай спокойно к Вовчику своему, — разрешила Николаевна.

А кондукторша шофера уговаривала:

— Слышь, Митя, останусь я, а? Скажешь там что-нибудь. Четыре пассажира всего, все обилеченные.

...Катит автобус к Свердловску. Сосны, березы, лиственницы, оси­ны кружатся за окном.

Я смотрю на загривки уткнувшихся в учебники ребят. У Женьки голова светло-рыжая, у Сережки чуть потемней, и обе головы поче­шу-то похожи на два белых гриба, крепких, ядреных: коровиками называют в Таватуе такие грибы.

Я гляжу на парней и думаю: только бы вам поступить в институт, ребята! Так нужны таватуйскому нашему краю добрые заступники да хозяева!

 

Тем не менее

Целый день непогодилось, а когда закатилось солнышко, устано­вился благодатный июньский вечер.

— Сегодня верхнюю гряду окучивал, так червей тебе полнехоньку банку насобирал, — сообщил мой дядя Виктор Александрович.

Дядя явно намекал на ершиную уху. Уж больно ему понравилась уха из свежих таватуйских ершей.

Откровенно-то говоря, лещи, окуни и чебаки меня не очень жалу­ют. Редко когда их добываю. Налимов, линей и щук (шуругаек по­местному) помню всех наперечет. Сигов и рипусов мне и вовсе не попадалось.

А вот ершей я таскать навострился. Некоторые подковыристые зем­лячки так со мной здороваются: "Как ерши-то, Иваныч?".

А я не обижаюсь. Не всем ведь дано понять, что не только в рыбе дело. Просто хорошо побыть одному вечером.

Я пристроил свой огромный рыбацкий ящик к краю пристани и потихоньку стал потаскивать ершишек.

Пристань, куда днем присовывается допотопный катеришко, зава­лена деревянной тарой: тут неподалеку магазин, люди и поджидают катер на этих ящиках.

Рядышком еще одна пристань есть — рыбхозовская, эта блюдется в чистоте, огорожена сеткой. Мне даже видно, что сейчас на этой при­стани ничком, не разберешь кто, спят два рыбака.

Озерко тихое-тихое, ветерок от Крутенькой горки лицо прохладит, считай, по времени ночь уже, а светло; и не единой души вокруг, сиди, Дергай ершей, размышляй, о чем хочешь, хоть о тех же ершах.

Эту рыбку, по старинке видать, до сих пор здесь зовут "хозяином озера". Но с каждым годом и ерш на Таватуе мельчает, да и поубави­лось его очень. А я ершу гимн готов петь... О ершиной ухе, поди, каждый наслышан. Его ведь ни чистить, ни пороть не надо, прямо живехонького в кипяток опустил и хлебай через десять минут. А еще лучше, сначала мелочь в марле отварить, а потом уж которые покруц ней, пусть утиный дух укрепляют. А если путная рыба есть, окунь там, лещ, их последними в уху. Ну, про это варево все знают. А вот сушеные ерши! Если их, подсоленных, опять же не поротых, не чищенных в русской печке высушить... А пельмени из ершей... Или шпроту! Правда, здесь каждую рыбешечку обделывать приходится и варить надо долго, и приправ много, и кондиции знать надо, зато... Как-то в давнишние времена москвичи киношные к нам в Таватуй нагрянули Я и угостил их ершиными самодельными шпротами. Они вроде куль­турно ели, не спеша, мизинчики от вилки топырили, но полнехонькая тарелка вмиг опустела.

— Где это вы, Лев Иванович, такое объедение раздобыли?

— А знакомые, — говорю, — из Нидерландов прислали.

Тоненькая артисточка платочком губы не дотерла:

— Нет, умеют все-таки там делать!

А вот и окунишко у меня клюнул. Эх, хороша рыба-окунь. Ну, во-первых, нарядная, одни красные плавники чего стоят. А если ее све­жую подсолить, а жаровню зарядить ольховыми шишками...

— Как ерши, Иваныч? — надо мной стоял Старый рыбак, я и не заметил, когда он ко мне сзади подошел. Он подставил под себя реб­ристый ящик, устроился поудобнее.

Давно поговорить с тобой хотел... Дай закурить для разгону.

"Беломор" у меня сегодня.

— Самое то! Я как рыбачить начал, так тридцать три года "Бело­мор" и курю. На работе сигареты размокают.

Он решительно сдул дымом пепел с конца папиросы:

— Вот ты все в газеты пишешь. Ругался, что к магазину за бутыл­кой на грузовых машинах ездят... Ну и что? Неделю подежурила милиция, а сейчас снова ездят и, тем не менее, не только на машинах, а за бутылкой "Агдама" и трактора, и краны, и бульдозеры гоняют. И нас, рыбаков, в газете лаял, что такие мы и сякие и, тем не менее, рыбу губим. А ты разберись, вникни, нас послушай, тогда уж и строчи, тем не менее, что толку от твоей писанины нет. Два катера так и гниют в озере, и мы рыбу ловим, а теперь уж не только мы, еще одна бригада шурует, и каким-то заводским разрешили мережами рыбу добывать.

Было, было, критикнул я как-то рыбаков в местной газете, и при первой же встрече этот Старый рыбак обругал меня очень даже нехо­рошими словами... Сейчас же он был спокойным, рассудительным, втолковывал мне:

— Нам же зарабатывать надо, семьи кормить. А обстановка, ви­дишь ты какая: план у нас. Вот на сегодня мы его уже и выполнили,

нам указания: "давай, давай". Сколько начальство велит — столько мы добыть и стараемся. А озеро, оно ведь не океан. В океанах и то, говорят, селедку повыловили. Как бы надо-то: добыли бы мы свои, предположим, четыреста центнеров и все — отдыхай озеро, тем не менее, что добывать рыбу все труднее, меньше ее стало. Вон в про­шлом годе у Коровьей курьи вытянули под десять тонн подлещика, а он не стандарт, сдавать его или, тем не менее, в магазин отдавать не имеем права. Обратно отпускать? А на дворе ноябрь, мороз. Сколько его пропало? Вот тебе и "давай, давай".

А в Свердловске целый институт рыбный имеется. Институтские сюда часто ездят, че-то там исследуют, пишут, и получается, что нам указания — ловить чебака и окуня как можно больше. Они, видишь ты, на чем работы-то ученые пишут, мол, надо на Таватуе начисто вы­вести окуня и чебака (они его плотвой зовут), а вместо них сиговых утвердить. Конечно, сиг там или, тем не менее, рипус и крупней, и жирней, и пирог из них лучше. Только мальки ихние почти не при­живаются, мы как сдавали местную рыбу, так ее и сдаем. Между про­чим, артель наша тоже должна мальков сиговых выводить, и в каких-то бумажках мы их, кажется, разводим и в озеро пускаем... а пока, Иваныч, натуральная картина такая: сига и рипуса очень-преочень мало, чебака, окуней и лещей мы тянем беспощадно, их с каждым годом меньше. Вон уж и ершики-то путные все реже встречаются, и в результате вместо сиговых в Таватуе раки завелись. Иной раз вытя­нешь невод — ни одной рыбки нет, одни раки.

Пока я слушал старого рыбака, учуял, что с похмелья он. Сказал ему зло:

— Ладно тебе, можно подумать, ты об озере печешься, "тем не ме­нее", о рыбе.

Он моей подначки не заметил, загорелся:

— Я? А ты как думал! Хоть сейчас проголосую, чтобы нас запрети­ли. Я на три-четыре года себе работу найду. Я родился здесь, озеро моих дедов-отцов кормило, а в войну... эх... Только чтоб и этих но­вых рыбачков с неводами да мережами к озеру близко не подпуска­ли, они же как чингизханы — прикатили, порыбачили-похватали — и чет их, им здесь не жить. Под видом необходимости, тем не менее, продовольственной программы шуруют, кто как может. Вот сегодня, почему мы в такую погоду выехали? А с рыбнадзора приехали: "Братцы, выручите, край как рыбки надо". Ну, мы их выручили, а сами, уж погода, тем не менее, не непогода, а раз начали, давай дальше воевать. Да, Иваныч! Я бы как хотел? Чтобы чебака снова поднять, леща! Ведь леща-то здесь когда-то не было. Его тут Потап Матвеевич Зиновьев Развел. Хочу, чтоб сиговых этих чертовых покрупнее в озеро выпуска­ли, чтоб несжираемыми они оставались, чтоб не дохли. Если бы по уму-то, так на таком озере-море... если бы по уму-то...

На той стороне появился белый косой парус. Лодки не было вид но, казалось, что парус сам по себе крадется далеким лесистым берегом.

— Старик-пенсионер на том берегу завелся, — объяснил рыбак - Сам построил эту лодку и плавает по озеру, здоровье нагоняет. Собе­рет своих друзей, таких же старых пердухов, окружат они невод и тянуть мешают. "Отдохнуть бы от вас озеру, отдохнуть бы... и ска­зать им что-нибудь, тем не менее, матом неудобно — старики все в галстуках, при колодках, и всегда трезвые. Они на нас как на врагов смотрят, прямо замучили. Хотя от тех, которые рыбу просят, тоже по­кою нет. Не успеешь невод вытянуть, а некоторые отдыхающие уже стоят, караулят. Теперь и за раков этих проклятых готовы бутылку дать. И берем! А куда денешься? Ты видел, роба у нас какая? Она то ли для верхолазов, то ли для шахтеров предназначена. Намокнешься в ней, тем не менее, намерзнешься, ну и отсыпишь не стандарту... Вот и сегодня под грозу мы попали, сухонького места не осталось. Нас, старых-то, эти ревматизмы, тем не менее, радикулиты мукой замучили. А помощнички мои, неумехи, эвон на пристани спят, насогревались за день-то.

Нет, вроде бы искренне исповедуется сегодня Старый рыбак. И, наверное, не совсем я был прав, критикуя артель со своей любитель­ской, "ершиной", так сказать, колокольни.

— А все-таки, каких людей больше, которые с бутылками к вам, или тех, чтоб "озеру отдохнуть"?

— Ох, да за день-то каких только не встретишь. Вот позавчера случай был. Тянем тонь на Волчьей горе, ну, как всегда, купальщики окружили нас, глазеют. Я тяну мотню, а сам на девку любуюсь. Уж до того фигуристая, прямо спасу нет и, тем не менее, на лицо очень краси­вая. Мой Венька женился недавно... пфу, нет чтоб такую вот привезти. Она, главное, на артистку смахивает, помнишь, по телику-то показыва­ли, когда восток сильный дул, когда мы не рыбачили. И вот тяну я сеть, а сам на "артистку" кошусь, а она к крылу невода подкралась, ерша из ячейки цапнула и раз его в трусы. А трусы-то у нонешних, сам зна­ешь какие. А "артистка" еще одного, еще... Господи, да я за такую красоту, за мечту свою... дал бы я ей окуней и чебаков. Ерши зашебутились в трусах, она занервничала, орать начала, и вся красота укувыркнулась...

Вдали белым буравчиком, чуть ли не обгоняя собственный звук, промчалась моторка.

— Юрка гоняет, — сказал Старый рыбак. — Дай-ка мне еще закурить, Иваныч... Спасибо, и этим охломонам по одной дам, будить их пора. Мои-то папиросы кончились, а неумехи эти свои вымочили. Вот помощнички у меня подобрались! Им только бы рыбки домой побольше. Знаешь, сколько нам полагается домой после рыбалки брать? Не более двух килограмм. Ну, и скажи я им про это? Да они тут же по домам разбегутся. Кто же за семьдесят два зарплатных рубля зи­мой мерзнуть, летом булькаться, да еще, тем не менее, сено для лошадей косить будет? Теперь вот еще одна рыбацкая бригада на Таватуе по­явилась, так этим троим куда больше нашего платят. Подсобное хозяй­ство автокакого-то предприятия добилось разрешения на рыбалку, и лодки у них такие же, и невод. Ну, эти пока не столько рыбачат, сколько сети чинят. Трицать пять летних и сорок два зимних тоней на Таватуе. Мы, местные, не только их, но, тем не менее, каждую корягу знаем, где какая лежит, чтоб невод не порвать.

А еще на все лето рыбачить заводские разрешения добились. Эти мережами шуруют. Мы-то к берегу невод тянем, а они хоть где выме­тывают. И знаешь, Иваныч, что у них за мережки? Сто семьдесят мет­ров в длину и три с половиной в ширину! А у них десять штук таких мережек! Так что нам-то делать? Не мы, так они выловят. Они же за лето больше нашего поймают. Как же нам озеро беречь, охранять? И разрешения эти браконьеры добились, и документы у них есть — мол, продовольственная программа. Я вот думаю, грешным делом, а если действительно разогнать нас: и местных, и городских профес­сионалов, да допустить на озеро одних любителей, да еще за плату, да чтоб не больше, скажем, пяти килограмм добывали... Во бы через три года в озере рыбы завелось, во бы доход государству, во бы продо­вольственная программа! Ведь, тем не менее, не турки лещей будут кушать-жарить, а трудящиеся уральцы.

Он погасил папиросу, привстал было с магазинного ящика, сказал как бы на прощанье:

— Раньше за такую рыбалку, как мы рыбачим, а особенно как эти заводские со своими километровыми мережами... раньше таватуйские старики рыбаков пороли, — он поднялся.

— Как это пороли? — изумился я. — Да посиди еще, расскажи поподробней.

Старый рыбак снова утвердился на ящике, явно довольный тем, что я давно забросил своих ершей.

— Такой раньше порядок был. Вот где каменный-то сарай стоит знаешь? Сейчас там пустая посуда из-под вина хранится, а раньше Рыбный склад был. Рыбачили-то артелью, всей деревней, тем не менее, зимой, по льду. Ну, а потом распределяли по едокам, кому сколько пудов. Килограммов-то тогда рыба не знала, ее пудами мерили. Вот в этом сарае и пороли, по-нынешнему сказать, браконьеров — кто не во время мережу выбросит или от рассадки увильнет.

— Это что, "рассадка"?

— А во время нереста ветки пихтовые в воду рассаживали, чтобы икринкам за что держаться было, чтобы сохранилось их больше. Да, Иваныч, сиг, конечно, в старые времена небольшой водился, но его нава­лом было. Помню, как-то у Филимонова берега бредешок небольшой забросили, так вдвоем этого сига вытащить не смогли, на помощь при­шлось звать. А как-то... ну, годов мне, однако, десять было, поехали мы с отцом на болото ветки рубить. Присунули лодку к берегу, машем топорами. Вдруг, что за черт, прет в пашу сторону на лодке дед Савелий Мягкий. Прозвище такое у старика было. Насчет поробить он мягкий был, а вот рыбачить... Значит, сидит он на корме, правит веслом и мчит к нашему берегу. А какая сила его тянет, неведомо. Моторов тогда на Таватуе не было, и кто тащит лодку — подумать страшно. Дед Мягкий че-то орет не своим голосом, а лодка идет и идет, и уже в протоке она оказалась, по мелководью проволокло ее маленько, и встала она.

Мы с отцом глядим, а у старика к скамейке шпур привязан, а на другом конце шпур у самого берега — чудо-юдо. Это сейчас поголов­ные капроновые лески, тем не менее, и сети такие, а раньше... Не поверишь, Иваныч, к столовым ложкам крючки, приклепывали и такими вот спиннингами дорожили... Значит, встала лодка, а у берега, в траве это уморившееся чудо-юдо ворочается и на щуку нисколько не походит, а как есть крокодил в шишках-пупырышках.

Папка-то мой и давай шурагайку топором по башке хлестать. А она кричит, щука-то, ну чисто ребятенок блажит. Успокоил, наконец, ее папка, завалили мы щучину в лодку, в деревню повезли. Так из-за этой рыбки ученые из Свердловска приехали. Забрали шурагайку. Деду Мягкому премию дали, уж сколько, я забыл, только помню, что он две четверти на эти деньги купил, и у него еще оставалось. Тогда водку почему-то четвертями продавали, а пьяные только в пасху да на свадьбах пели. Весила та щука тридцать один килограмм, а самое главное, определили ученые люди, что таватуйская щучка прожила более двухсот лет.

Он кончил рассказывать. Я протянул Старому рыбаку последнюю, оставшуюся папиросу, он прикурил. А я задал еще вопрос:

— Так что делать-то? Как через печать, через общественность помочь нашему Таватую?

Старый рыбак вдруг, глянув на озеро, преобразился — проворно вскочил, выплюнул только что раскуренную папиросу и шустро побе­жал к рыбацкому настилу. Пнул одного из помощников, с ходу ляг­нул другого...

Я ничего не понимал, а рыбаки шустрили на своей пристани, как пожарные при тревоге. Через какие-то минуты они уже гребли вглубь озера, ловко и быстро выкидывая свою капроновую сеть. Одна вер­тушка была закреплена на берегу, а вторая, описав вместе с лодкой почти километровую дугу, высадилась прямо рядом со мной, па при­стани. К первой вертушке стремглав умчался молодой, незнакомый мне парень, рядом крутил держалки местный Вася Котенков, а Ста­рый рыбак коршуном кружил на лодке вокруг поплавков — зацепы высматривал.

На все мои вопросы Вася отвечал молчаливым сопением, а вскоре тоже перебрался со своей вертушкой поближе к товарищу. Невод вытягивали рядом с пристанью.

— Ровней тяни, мать вашу! — сердился с озера Старый рыбак.

— Тяжело! — отдыхивался Котенков.

— А ты че сидишь? Че не помогаешь!

Дошло до меня! Понял, что это мне кричат. Черт его знает почему, может, интересно было, чего это вдруг рыбаки какими-то не такими сделались, только я тоже пристроился к неводу, тоже потянул. А вер­тушки уже давно в стороне, невод уже вручную тянут.

А тут с озера Юра на моторке примчался, тоже пристроился к лево­му крылу.

Тянули впятером: Юра этот, я и трое рыбаков.

...Впятером грузили лещей из матки в шесть приемов. Старый рыбак командовал: "Раз-два взяли", — мы приподнимали очередную партию рыбы и переваливали ее за борт лодки. Сколько мы могли поднять, пять здоровенных мужиков? Поднимали шесть раз, делали по-нескольку попыток — тяжесть была громадная, лещи дрыгались, сопротивлялись, что ли...

Все кончилось. Лодка осела под рыбьей тяжестью. Все отдыхивались.

Старый рыбак что-то сказал молодому, тот сбегал на пристань, при­волок мой рыбацкий ящик.

Я как во сне смотрел на свой, впервые в жизни переполненный лещами, ящик. Как во сне я поднимался с этим ящиком по проулку к своему дому.

Когда я прихожу домой с рыбалки, мой дядя, Виктор Александро­вич, ершишек на учет берет. Он раньше бухгалтером работал, мой дядя, так у него мания такая — все считать.

Вот и в этот раз, прибрел я домой, а дядя уже у стола сидит, ерши­шек считать приготовился.

Вывалил я содержимое на стол.

Дядя глаза выпучил, уставился на лещей, к столу присунулся. А лещище-трехкилограммовик вдруг как взбрыкнет, как хвостиной щеке дядю двинет, очки улетели, щека краснеть начала.

А ведь краснеть-то мне, братцы, надо. Получилось, что я тоже... ка­кое же право буду иметь писать обо всем этом? Сходить отдать эти лещиные килограммы? Но какая разница, что их семьсот там, кило­грамм, что семьсот пятнадцать? Раззаначил я заветную десятку, пошел к пристани. Юриной моторки уже не было, а к пристани парусный катамаран подходил. На лодке восседало четверо пожилых почтен­ных людей. Еще издали они запричитали:

— Отдохнуть бы дали озеру! Прямо как волки дорвались!..

Пойманные лещи уже были накрыты неводом, рыбаки складыва­ли в лодке вертушки.

Я протянул Старому рыбаку деньги.

— Не надо, — сказал он, — тем не менее, что ты нам помогал.

С катамарана что-то кричали.

Таватуй

Спасибо, люди!

Уже длительное время из Таватуя никуда не дозвонишься, телефон па почте не работает. Вот и приходится из-за всякого пустяка ехать в Свердловск.

В тот день я приехал из деревни утром, а в обед позвонили:

— Это из санатория "Каменный цветок" говорят. Тут вот из дерев­ни прибежали, велели передать, что у какого-то Чумичева дом сго­рел...

Каким-то Чумичевым был я. Отнялись руки-ноги. Воздух в комна­те каким-то не таким сделался.

Я вышел на улицу, присел на скамейку. Мысли разрывали голову: неужели все копчено с моим Таватуем? Сколько лет связано с этой деревней! Уже написана книга. Мечталось еще об одной, о фильме... Но ведь, чтобы о чем-то писать, автор должен знать эту среду, жить в ней. Жить... Теперь вот получается — негде жить. Хорошо еще, если поджег кто — разыщут, и тот вражина отстроит мне дом. Уж его заставят отстроить. А если молния? Господи, да какая молния в ок­тябре. Совсем уже...

Да, видно, неважный был у меня видок, я даже не заметил, как ко мне подошел сосед, что живет надо мной, Сергей Соловьев:

— Вам плохо, Лев Иванович? Что случилось?

Уже многие годы паши семьи живут квартира в квартиру, а мы Сергеем не так уж часто и встречаемся: я почти круглый год "таватуюсь", а он то и дело отправляется возглавлять от Уральского науч­ного центра свои бесчисленные экспедиции. Вот и опять уже собира­ется куда-то, хотя вроде бы совсем недавно вернулась из десятитысячекилометрового похода возглавляемая им полярная экспедиция "Со­ветская Россия".

— Вам плохо, Лев Иванович? Что случилось?

Я, как мог, отлепетался. А через несколько минут мы уже мчались в Таватуй, мы — это Сергей Соловьев, его сын Сергунька, я, учуявший мою беду друг Костя Крохин и вечный спутник Соловьевых, участ­ник полярной экспедиции пес Валет.

Хоть и на долги куплен соловьевский уазик, а мчит, что тебе по­жарная машина.

Чем ближе Таватуй, тем безнадежнее становится на душе. Ведь мой домишко, хоть и числится под номером три, но стоит совершенно от­дельно, его огонь-пламя другим домам не угрожает.

Вспомнилась Яковлева Капитолина Матвеевна. У нее тоже полых­нул этой зимой дом. На центральной улице стоял, а ведь там дома впритык, один в один упираются. Так уж издавна заведено было стро­иться на Таватуе. Вся деревня тогда высыпала на пожар, соседние дома отстояли, а у Капитолина Матвеевны сгорел дотла. В чем они с мужем из дома выскочили, в том и остались.

Я почему все подробности-то знаю об этом пожаре, хоть сам и не присутствовал?

Ну, во-первых, головешки, пустое место своими глазами видел. Во-вторых, когда вдруг, стремительно, на погорелом месте вырос дом-кра­савец, ко мне на бугор поднялась сама Капитолина Матвеевна.

В дом она вошла решительно и положила на стол несколько испи­санных листов:

— Вот, Иваныч! Говорят, ты в газеты пишешь.

— Так если у вас заметка, — уставился я на тетрадные листки, — по почте...

— Не заметка это. Имена-фамилии, кто нам пособил. Ведь мы голы­ми выскочили. А нас обули-одели. Дариицевы жить пустили. Федоров лес выписал. Арсеньев с Саканцевым распилили его. И каждый — кто двадцатку, кто тридцатку бесплатно дал. А подсобное хозяйство так вообще сто рублей выписало. А сколь народу у нас робило... Если бы не люди... Помоги, Иваныч! Дай поспасибовать им печатно. Так-то я их всех обошла, всем в ноги поклонилась.

— Сколько же их? — я колыхнул странички.

— Тут всего-то ничего. Только девяносто два человека, а если всех перечислять...

Уже завиднелось вдали мое любимое, недовоспетое, недозащищенное озеро. Уже мелькали первые дома. Вот и наш проулок. Вот и наш... дом.

Да! Он стоял почти целый, обгорело несколько бревен да полопался шифер на крыше.

Когда я стал соображать совершенно нормально, я понял Kапитолину Матвеевну с ее длинным-предлинным списком. Конечно, и мне бы хотелось назвать всех, кто спас мой домишко. Рассказать, как заметившая пожар Зинаида Яковлева, не успев одеть обутки, босиком помчалась по деревне, как Сергей Федоров перерубил замкнувшиеся провода, как прибежали отец с сыном Минины, как... нет, мой список нисколько не меньше, чем у Капитолины Матвеевны.

И лезут, и лезут в голову мысли. Конечно, мы, уральцы, внешне порой грубоваты, сколько уж раз подмечали это приезжие люди. Ну, а если копнуть чуть поглубже — народ мы дружный, отзывчивый, самоотверженный.

А Капитолина Матвеевна Яковлева сказала так:

— У нас в Таватуе привечательные люди, в беде не оставят.

ЛЕВИАН ЧУМИЧЁВ

Автор фотографий озера Таватуй - Павел Распопов

Смотрите также: 

Озеро Таватуй

Поддержать «Ураловед»
Поделиться
Класснуть
Отправить
Вотсапнуть
Переслать

Гостиницы Перми

Рекомендации