Картофельный бунт в Пермской губернии 1842 года

Рассказ непосредственного участника событий 1842 года, когда в Пермской губернии разразился картофельный бунт. Описанные здесь события происходили в Сухом Логу, Камышлове и их окрестностях (сейчас это Свердловская область).

Летом 1872 года, имея надобность жить в селе Сухой Лог (Пермской губернии, Камышловского уезда), я узнал, что в 8-ми верстах от села живет один из ревностных мирных деятелей по успокоению волнения, бывшего в 1842 году между крестьянами Камышловского, Шадринского и Ирбитского уездов. Деятель этот – крестьянин Петр Григорьевич Гурин. Он служил в должности головы и старшины уже в течение 26-ти лет; награжден почетным кафтаном и медалью; в эпоху возмущения ему было восемнадцать лет и он занимал место писаря в селе Захаровском Закамышловской волости Камышловского уезда.

Петр Григорьевич известен в своем крае далеко за пределами своего жительства и пользуется репутацией умного, бескорыстного человека и страстного, неустрашимого охотника и стрелка. Имя Петра Григорьевича было мне знакомо, как всякому оседлому жителю Камышловского уезда; но до последнего времени мне пне приводилось встречаться с ним и узнать го лично. Я воспользовался близким соседством и наше знакомство завязалось.

Петр Григорьевич обладает большою любознательностью и при этом такой отличной памятью, что его можно назвать живою летописью всех событий, совершавшихся на его глазах; кроме того, он любитель старины и знает много интересных и любопытных рассказов, слышанных им от местных старожилов. С живым интересом следя за его рассказами, я просил у него позволения записывать их с его слов; но г. Гурин, удовлетворяя моему любопытству, сам взялся за перо и отдал в мое распоряжение помещаемый ниже рассказ об одном из эпизодов народного возмущения, разыгравшегося весною 1842 года в здешнем краю. В его рассказ помещено исключительно то, чему он был непосредственным свидетелем, и это повествование правдивого очевидца происшествий имеет несомненную цену, как черта яркой характеристики общественного строя и умственного состояния наших крестьян того времени.

Возмущение это по обширности своего распространения и по числу крестьян, принимавших в нем участие, - одно из важнейших русских народных волнений настоящего столетия.

По причинам своего возникновения оно не составляет исключения из общих причин большинства крестьянских возмущений. Те же бюрократические меры попечения о крестьянских нуждах, планы которых составлялись в канцеляриях и хотя по идее своей казались благотворными, но, не будучи согласны ни с действительной необходимостью, ни с возможностью их применения к делу, вызывали волнения со стороны тех, которых они касались. Второстепенные исполнители всех подобных мероприятий держались в стороне от крестьянства и, будучи чужды им, старались только исполнять приказания высшего начальства, причем, будучи заранее уверены в слепом повиновении крестьян, часто не считали даже нужным разъяснять им значение мероприятий относительно их же самих.

Тем не менее, для приведения этих мер в действие в большинстве случаев требовалось согласие крестьянских обществ; но волостные и сельские писаря, за малыми исключениями, считали себя чиновниками и по примеру ближайшего начальства держались особняком от народа. Зачастую составление приговоров делалось без ведома крестьян: вместо действительных подписей и рукоприкладств под такими приговорами, сельский писарь, вооруженный податным списком, помещал рядовые именники домохозяев, несмотря на то, что в числе таковых было много умерших или давно отсутствующих. К подобным приговорам привыкло и начальство, и крестьяне, - и до времени все шло хорошо, покуда писаря не затрагивали особенно близко ни свободы, ни материальной стороны крестьянского быта. Зато в иных случаях, правда, довольно редких, эти приговоры бывали пагубою для составителей. Известно, что причиною, вызвавшею кровавые беспорядки в Камышловском, Шадринском и Ирбитском уездах, было распоряжение министра государственных имуществ об устройстве неприкосновенных запасов хлебного зерна для обсеменения полей. В губерниях не хлебородных учреждение подобных запасов могло принести пользу; но в Камышловском и Шадринском уездах, считающихся, в особенности последний, житницею значительной части Пермской губернии, при дешевизне хлеба, мера эта не могла не показаться излишнею. Есть основание предполагать, что если бы эта мера и цель ее были разъяснены крестьянам, они приняли бы ее, хоть и без большой охоты. Доказательством вероятности такого предположения служит рассказ Петра Григорьевича Гурина, который своевременно объяснил крестьянам Захаровского общества мысль и пользу этой меры и составил правильный приговор о согласии общества на оную.

КартофельРаспоряжение о посеве картофеля, не имевшее принудительного характера, было сделано еще в 1837-1838 годах и не вызвало в народе никаких толков. Впоследствии же, когда волнение уже вспыхнуло, народ ухватился и за него, отыскивая в нем доказательств его убеждения в продаже крестьян какому-то господину. Награды, обещанные за посевы картофеля, были непонятны крестьянам, и они старались найти в действиях начальства какой-то особенный, тайный смысл. Будучи обеспечены в хлебе, они видели в картофеле такой же не нужных для них овощ, как и всякий другой. Награды эти могли иметь значение в губерния не хлебородных, в которых картофель мог заменить собой недостаток в хлебе.

О согласии крестьян на учреждение неприкосновенных запасов были написаны по всем волостям и обществам приговоры, но едва ли Захаровское общество было ни единственным в трех уездах, в котором он был составлен с должною добросовестностью и с ведома крестьян. Во всех же других писаря и старшины не признали за нужное сообщить о них народу и употребили при написании их свой обычный прием, т.е. подписали под ними именники из податных тетрадей и сообщили окружным начальникам, что общества согласны и приговоры даны. Между тем слухи о каких-то незаконных приговорах проникли в народ и, изменяясь все больше и больше, остановились наконец на том, что окружной начальник и волостное правление, обманув царя, продали их, по их выражению, в удел министру государственных имуществ Киселеву, и за эту продажу окружной получил пуд ассигнаций, а волостные писаря – по фунту. Толки о подкупе начальства имели в глазах крестьян непреложную достоверность, так как о нем объявил им сам же, будто бы подкупленный, писарь Кашинского сельского управления Агафаил Суязин. Крестьяне не хотели да и не могли понять, что Суязин своим показанием, будто бы окружной за продажу получил пуд ассигнаций, волосной писарь – один фунт, а ему дали только десятку, хотел избавиться от побоев и действительно успел в этом. Кроме того, в селе Курьинском Знаменской волости сельского старшину Филата Подъезжего крестьяне высекли на сходе, как соучастника в продаже, в присутствии окружного начальника г. Серова, а последний не только не удержал их, но, напротив, поощрял во время сечения. Слухи эти произвели неописанное волнение в среде крестьян. Волковское общество поднялось первое. Так как деревня их в 8 верстах от Кашенского пушечного завода, то часть волковских крестьян подходила к Кашенску с целью пройти через него в волость и, собравшись в ней с новыми силами, двинуться уже на сам завод, чтобы поднять заводских жителей, которые управлялись в то время горным ведомством и не имели волости. Заводской полицмейстер г. Подкорытов, не потеряв присутствия духа, вышел на встречу подступавшим толпам и остановил их на мосту угрозой, что против них будут выдвинуты пушки. Угроза подействовала и толпы отступили. Примеру Волковского последовали окрестные общества и принялись за отыскание приговора о продаже их министру.

Сельские начальства спасались, кто куда мог, от ярости народа, но многие из них были схвачены на местах их жительства или пойманы после побега. Начались допросы и пытки. Вешание за ноги головою вниз на веревках, перекинутых чрез водосточные желоба крыш, перетаскивание веревками под льдом через нарочно устроенные для этого проруби, обнажение и обливание на улице холодной водой, погружение в колодцы и другие жесточайшие истязания приходилось испытывать несчастным волостным и сельским начальникам. В некоторых селениях той же участи не избегло и духовенство: так, священник села Течинского, о. Василий Констанский, был несколько раз перетаскан подо льдом через реку с целью вынудить у него признание о продаже крестьян «барину» и об участии его в этой продаже. О. Констанский на всю жизнь расстроил при этом свое здоровье. В селе Тамакульском после невыразимого по всей неслыханной жестокости убийства писаря Канахина – убийства, которое длилось несколько часов – дьячек и причетник того же села были раздеты до нога и обливаемы на улице холодною водой. Кроме названных случаев, было много других по разным волостям и селениям. Каждый вымещал своему врагу прежние обиды, сводил старые счеты и нелюбимый сельский начальник был заранее обреченной жертвой. На сходах все были вооружены, кто чем попало: вилами, топорами, жердями и палками; невооруженных не было видно в толпах. При побоях, наносимых «миропродавцам», каждый ударивший заботился, чтобы и другие сделали тоже: отвечать, так уж отвечать всем! Богатых крестьян, не хотевших принимать участия в возмущении, обвиняли в сделке с начальством и предполагали или, по крайней мере, делали вид, что предполагают, будто бы они откупились от продажи их барину и потому не идут за общее дело. Их били и истязали жестоко и тем побуждали пристать к бунтующей толпе.

Замечателен общий характер этого возмущения. Несмотря на полнейшее безначалие и отсутствие в первое время всяких угрожающих для крестьянства действий, с какой бы то ни было стороны, почти во всех волостях волостные и сельские дела и архивы береглись самими же крестьянами. Жертвами были почти исключительно сельские власти. Немногочисленное чиновничество, которое решалось показываться в это опасное время среди возмущенного народа, не подвергалось, за редкими исключениями, даже оскорблениям. Один заседатель Чупин был избит и арестован в пригородном селе Закамышловском, но его без малейшего затруднения выручил исправник Гурьев. В селе Курьинском крестьяне задержали окружного начальника Серова; несмотря на их угрозы, он просидел на дому пономаря Пономарева и был освобожден исправником. Исправники разъезжали из деревни в деревню и никто их не трогал. Сами окружные, по мнению крестьян, изменившие царю и виновные так ужасно пред ними самими, могли безопасно оставаться в деревнях и вести переговоры с разъяренными толпами. Казалось, народ смутно чувствовал, что все его волнение есть результат смутного недоразумения: истязая и убивая только мелких сельских властей, народ не отважился касаться начальства высшего. Необузданная ничем свобода и своеволие теснили его своею новостью; власть и сила, которая так неожиданно перешла к нему в руки, увлекала его и неудержимо заставляла проявить ее чем-нибудь, сделать что-нибудь по своему произволу, хотя в глубине сознания лежало чувство страха и неуверенности. Народ полагал, что наказание не будет так страшно, если он не тронет чиновничества. Для придания себе бодрости, крестьяне, когда им угрожали приходом войск, хвалились, что они забросают их шапками. Но пришли войска в грозном порядке с многочисленными пушками – и панический страх охватил толпами… Только крестьяне села Течинского не испугались их появления. Они храбро встретили солдат и не хотели отступить перед ними. На первые выстрелы холостыми снарядами они отвечали градом камней и палок… Выстрел картечью, сделанный в упор сплошной массы народа, оказал свое действие: народ обезумел от ужаса; непокорных не стало, все разбежались по селению, куда кто мог.

В других селах и деревнях по прибытии военной команды крестьяне послушно шли на сходы по наряду своих старост, хорошо сознавая, что ожидает их на этих сходах. Наказание было жестоко, беспощадно. Из признанных наиболее виновными большинство не вынесло его и умерло в непродолжительном времени после секуции. Крестьяне, бывшие свидетелями или жертвами кары, до сих пор с ужасом вспоминают о ней… Они уподобляют ее молочению хлеба и говорят, что первая «настилка» была особенно страшна и ужасна и то немногие перенесли ее. Они прибавляют также, что солдаты из поляков отличались неумолимою жестокостью в наказывании. Определение степени виновности каждого предоставлено было делать волостным и сельским начальникам. Апелляции не было и личная вражда или неудовольствие часто служили мерилом участие в бунте. В числе наказанных из среды обществ было много ни в чем не повинных очистительных жертв. Система – наказывать из десяти одного при многочисленных толпах, из которых они выхватывались, и при наказании массой не могла быть применена со строгой точностью и справедливостью.

Мне рассказывали, что крестьянин села Кашинского, приехавший домой из Тагильского завода и даже не знавший о бывших беспорядках, еще не успел с дороги распрячь лошадь, как был наряжен на волостной сход в с. Курьи и тотчас же отправился на место. Он встал на нем со своими односельчанами и попал в число очистительных жертв. Через неделю после наказания он умер от ран. Чтобы понять, насколько возможна была ошибка при подобного рода наказаниях, я укажу на бывшее при том же сходе в Курьях происшествие – печальное и вместе с тем невольно взывающее улыбку. Трое крестьян прохожих, узнавши, что на сходе будет военная команда, полюбопытствовали посмотреть, что на нем будет происходить. Им хотелось идти всем троим, но так как у них за спинами были котомки, а с ними идти на сход не приходилось, то двум из них удалось уговорить третьего покараулить за полуштоф их ноши и подождать за селением их возвращения. Придя на сход и видя, что все стоят на коленях, бедняки пристроились к ближайшему обществу и опустились в ряды его тоже на колени, один позади другого. На их несчастие при отсчитывании десятков им выпала очередь и, несмотря на все их протесты и уверения, они были увлечены солдатами и наказаны наравне с другими. Хотя товарищ их не получил, конечно, выговоренного полуштофа, но не мог завидовать удовлетворенному любопытству своих спутников. Этот рассказ всегда приходится слышать в пределах бывшей Курьинской волости и крестьяне все еще подсмеиваются над любопытством своих собратьев.

Из бесед с крестьянами легко заметить, что они крайне неохотно разговаривают и еще неохотнее рассказывают о всех происшествиях той тяжелой для них годины. Наказание имело на них подавляющее действие и они избегают случая воскрешать его в своей памяти. В их рассказах остается всегда что-то недомолвленное и в этой недомолвке заметна боязнь высказать твердое убеждение, что они были правы в то время и достигли той цели, к которой стремились. Об этом убеждении говорит и Петр Григорьевич Гурин в своем рассказе о беспорядках в Захаровском обществе.

П. Деви

Кушвинский завод.

Гора Благодать.

I

1842 г., в среду на Страстной неделе, ничего не зная о начале беспорядков, свободный от службы, я уехал за 15-ть верст к своим родителям в село Скатинское, чтобы там отговеть и провести праздники. В страстной четверг, идучи домой из церкви после обедни, я увидел у Скатинского управления толпу крестьян, да невдомек было, зачем они собрались. Часа через два вижу из окна, что подле управления (а оно было в 30-ти саженях от дома моего отца) собралось народу уже человек за двухсот. Такое сборище, да еще и в непоказанное время странно мне показалось, и я любопытства ради вышел во двор. Тут слышу толки крестьян; одни кричать: «писаря с окружными продали мир за господина!», другие: «для господина, вишь, и хлеб собирать вздумали!»; третьи: «хлеб-то хлебом, а картофки-то кому сеяли?! Господину же». Затем порешили: «искать миропродавцев и пытать: скажут правду и отдадут подлинники». Так, вижу в толпе зашевелились и отстал от нее десяток-другой человек. Похватали они кому что под руку попало: поленья и жерди из загородок и разбрелись в разные стороны. Из всего, что я видел и слышал, я еще не мог понять, в чем дело. Подозвал из этой артели знакомого и дружного мне крестьянина Андрея Воронина, а он и рассказал мне:

- Сегодня (говорит), ночью, были здесь никольские крестьяне (село Никольское лежит в 14-ти верстах от села Скатинского) от своего общества отыскать сбежавшего сельского писаря Матвея Шаньгина; сказывали нашим крестьянам, что-де писарь с окружным продал мир господину по фальшивым приговорам, а общества, которые от писарей таких приговоров обратно вытребовать не могут, останутся за господином. Потом, сказывал Воронин, будто многие общества уж выпытали у писарей всю правду и приговоры назад получили, а иные писаря показали, что приговоры переданы окружному. Своего-то писаря они схватить не успели, он и бежал в здешнюю сторону. Кроме того, несколько скатинских крестьян были в городе Камышлове и там они слышали те же вести. Наш же волостной писарь (Закамышловской волости) Коровяков скрылся с приговорами и его не знают где найти. Вот по этому-то делу и было собрание подле управления.

Только что Воронин досказал мне эту историю, приехал ко мне крестьянин деревни Чикуновой Захаровского общества Василий Гаврилов Тимерев и говорит, что-де сегодня рано утром пригонял в их деревню старшина Алексей Яковлев Лихачев и приказал ехать в Захаровку с каждого дома по человеку на сходку, отыскивать фальшивые приговоры, по которым писарь продал мир господину.

Выслушал я оба эти рассказа и стал уговаривать Воронина и Тимерева, что все это вздор, а им, как хорошим мужикам, следовало бы не токмо что не верить такой нелепице, а, напротив, других удерживать от безумства. Говорил я им, что в нынешние времена государственных крестьян не раздают господам, и удивлялся как они могли поверить, будто писаря или окружные имеют право продавать крестьян. На мои слова Воронин и Тимерев отвечали, что они доверяют мне и беспокоиться не будут. Затем я советовал им с противозаконными сборищами не связываться, чтобы не попасть потом в число бунтовщиков. Во время наших разговоров (мы говорили часа два) пришел крестьянин села Скатинского Алексей Андреев Несытых, почтенный старик, который до преобразования сельских учреждений служил при Скатинском волостном правлении головой. Собственным ли разумом или о научению никольского писаря Шаньгина, которого он ночью скрыл у себя в дому, он не пристал к бунтовщикам, - этого не знаю, только Несытых по приходе обратился к моим собеседникам и сказал:

- В такие великие дни народ обезумел; бьют людей и сами не знают за что, да и вы, господа, не туда ли же дурите, не хотите ли Гурина из дому утащить?

- Нет, нет, Алексей Андреевич, мы поняли, что дела-то неладно, - ответили Воронин и Тимерев.

- Ну и слава Богу, хоть вы-то поняли, а меня сейчас останавливали на улице и спрашивали: не знаю ли я чего о продаже мира за господина? Я сказал, что этого быть не может; так поди-ка поговори с ними: окрысились и на меня: «ты, говорят, видно по дружбе с писарями остался, потому и говоришь, что быть не может»… После этого обратился он к моему отцу: «Григорий Степанович! Я тебе советую берегчись, грозятся и на тебя! Говорят, что ты из старых писарей и сын у тебя писарем, - тут же участвуете. Вон, Ивана Митривича (отца Шаньгина и моего дядю) на старости лет избили и связанного по улице утащили, а за что?! За то, что сын писарем!»

- Вот какой вздор. - возразил отец. – Не придут ко мне с разбоем ни с того, ни с сего.

- Нет, берегись, Григорий Степанович, - начал Тимерев, - наши говорят, что если бы не было у тебя ружьев, то сегодня тебя и Петра Григорьевича (составителя этого рассказа) взяли бы в пытку. Я нарочно приехал сказать тебе: лучше бы тебе не выходить никуда из дому, а Петра Григорьевича в ночь отправить в Камышлов (в 17 верстах). Говорят, там много писарей, а мужики в городе не смеют искать их. Это было бы лучше.

- Полно пустяки говорить, с чего я побегу, разве я виноват в чем? - ответил я. – Ну пусть ищут там в делах, что им надо, а не найдут, так я сам поеду и узнаю какой фальшивый приговор они ищут. У меня нет никакого фальшивого приговора, а все действительные.

- Нет, тебе не удастся и слова вымолвить, - воскликнули все. – Как только появишься, так и в пытку, никто не поверить твоим словам, - это верно, мы знаем уже, что делается!

И они начали приводить много примеров, где что делается, так, что от их рассказов я растерялся и готов был согласиться на бегство. В конце концов Несытых сказал, что у него приготовлены лошади отвезти ночью скрывшегося у него писаря Шаньгина и что пришел он к нам именно затем, чтобы условиться о моем побеге и отвезти потом меня вместе с ним. Воронин и Тимерев согласились ехать с нами и советовали взять с собой для меня и Шаньгина заряженные ружья. План побега одобрили мои родители и все присутствующие, оставалось только дождаться ночи.

Во время сборов словно кто мне в уши шепнул, что бежать не следовало, да и мне самому побег казался делом низким и преступным. Я рассуждал так, что если убегу, то этим самым докажу народу, что нелепицы – сущая правда... Не умнее ли будет (думаю себе) добровольно выйти к обществу, поговорить толком и, на сколько ума-разума хватит, образумить крестьян, - и их-то от наказания избавить, да и начальству угодить. Так я и порешил и на волю Всемогущего Творца предоставил уберечь меня от опасности или выдать на муку и смерть. Открыл я свое решение отцу и просил его согласия. Отец обнял меня, поцеловал, заплакал и сказал мне:

- Господь тебя благословит, сын мой милый. Не ожидал я от тебя такой смелости, ты хоть и молод (мне было 18 лет), но не могу я тебя отговаривать от честного дела. Господь тебя сохранит! Никто, как Бог: Он тебя надоумил, Он же тебя и защитит. Господь с тобой!

Порадовал меня отец своим согласием. От него я бегом бросился в кухню, где была мать, и закричал:

- Матушка! Я еду в Захаровку, батюшка благословил меня и пошел уже лошадь готовить!

Мать бросилась мне на шею, да так и зарыдала. В эту минуту я и сам не мог удержаться от слез. Сидел тут Несытых, Тимерев и Ворони и те прослезились. В таком положении застал нас отец. Стал я пред иконой и начал молиться. Отец и мать молились вместе со мной. Потом поклонился я им в ноги; отец благословил меня, за ним благословила меня и мать, и я простился с гостями. Жалко мне было с родителями расставаться, но страха во мне не было, и сердце будто заранее успех чуяло.

При выезде моем на дворе было много народу и народ этот, прощаясь со мной, ласково и громко хвалил и одобрял меня. Во время пути я так гордился своим решением, что мне и смерть не была страшна.

К вечеру я приехал в Захарово. Зашел в сельское управление, где мне объявили, что общество сменило меня за измену и избрало другого писаря – Петра Тимерева. Не видя нужды разговаривать об этом с караульными, я сказал, чтобы дали знать старшине о моем приезде, и пошел к себе на квартиру. Ночь показалась мне очень долгою, и я поздно уснул, тревожась о своей участи. Утром до восхода солнца пришли в мою квартиру, которая была не заперта, крестьянин Федор Михайлов Кузнецов и с ним человек десять товарищей. Кузнецов схватил меня спящего за волосы и стащил с постели. Проснувшись от такого побуда, я не растерялся, но смело сказал: «как ты смел так бесчеловечно поступить со мной? Я не упрямлюсь, иду куда нужно, но, не одевшись, не пойду». Бывшие с Кузнецовым крестьяне велели ему дать мне одеться. Одевшись, я пошел в управление, за мной крестьяне. Подходя, увидел множество собравшегося народа (человек до 500). Я поздоровался, как обыкновенно, и пошел прямо в управление. В толпе я не встретил никакой обиды, но видно было, что люди озлоблены. В управлении я протеснился к столу, - вдруг меня ударил крестьянин Осип Хороших. Это меня озлило и я крикнул: «не смей бить меня, когда не знаешь, прав я или виноват!» Не успел я выговорить, как меня кто-то схватил за волосы и бросил в голбец (голбец на местном наречии значит подполье), который служил вместо арестантской. Там уже были посажены старшина и другие сельские власти. Не успел я с духом собраться, как слышу наверху крики и споры, - и обо мне речь идет. Одни кричат: «повесить его ногами к желобу, не навешается долго вниз головой – скажет правду». Другие: «нет, наперво надо вицами содрать кожу со спины, так узнает, как мир-то продавать». Наконец, третьи кричат: «что вы, ребята? Надо перво спросить его и выслушать, чего будет говорить, да тогда уж и судить». С этим предложением все согласились: отперли двери и велели мне выходить.

Выйдя из подполья, я подошел к столу и сказал:

- Спрашивайте, чего хотите.

- Сам знаешь, чего хочем, - закричали со всех сторон, - сказывай правду: за сколько мир продал и где подлинники, по которым подворачивают за господина мир? Батюшку-царя обманули, написали позаочны приговора и сказали, что мир согласился добровольно быть в уделе за министером, а министер перво заставил картофки сеять, да, видно, жадный: мало того, велит собирать хлеб и ссыпать от девяти в десятый дом. Нет! Покуда живы, без царского повеления не будем за министером! У вас правды не добьешься, так не радуйтесь: живых не оставим, всех миропродавцев порешим, тогда только и узнает батюшка-царь, волей-неволей, что ему донесут. Судить за изменников не будут: собаке – собачья и смерть. Вот чего хочем! Коли хочешь жить, скажи правду; мир – материно сердце: если скажешь правду и отдашь нам приговора – бывать, и простим по молодости твоей.

По выслушивании вопросов и угроз я отвечал:

- Все, что вас сбило с толку и привело в буйство, - совершенно ложно; вы послушались и верите безумным слухам. Я узнал о вашем бунте вчера и, чтобы не оставить вас в обане, приехал к вам вечёр же. Я не нашел вас в скопе и велел вашей страже дать знать старшине о моем приезде. Я хотел собрать вас сегодня и все вам объяснить. Знаю, и вы должны знать, что за всякое сопротивление законным властям зачинщики судятся строго; из общества же, которое не попретило беспорядку, накажут, смотря по вине: пятого, десятого или двадцатого человека, хоть бы они сами и не участвовали в беспорядках. Хотите слушать мои объяснения – слушайте, а не хотите – после сами будете раскаиваться, да уж не воротить. Я приехал к вам затем, чтобы остановить ваш бунт или умереть на службе от ваших побоев. Я приехал добровольно – значит, не боюсь смерти: так бейте или выслушайте меня.

- Рассказывай, рассказывай! Послушаем, чего будет говорить, - закричали со всех сторон, и слышались мне в этих криках и сомнение, и насмешка, и угроза.

Когда стихло в народе, я начал говорить: слышали ли вы хоть от прадедов ваших, чтобы писаря продавали господам государственных крестьян? Это не было и не будет. В прежние времена цари наши дарили людьми вельмож за их службу, но нынче не стали жаловать людьми, а награждают пустопорожней землей, деньгами и орденами. Продажа людей если и делается, то только господских и притом самими господами.

- Оно правда, что господа своих людей и на собак меняют, а государственных крестьян не слышно, чтобы продавали! – крикнули несколько голосов. – Да теперь, говорят, что вы с окружным продали по фальшивым приговорам; написали, что мы согласны сами быть за министером и собирать ему хлеб и сеять картофки.

- Нечего, ребята, слушать его сказки, а надо к желобу, - заревели другие, - тут другое запоет: скажет есть или нет царский указ с золотой стрелочкой, либо отдаст фальшивый приговор.

Но ближестоявшие крикнули:

- Нет, старики, надо выслушать до конца! Он худого ничего не сказал и вины еще не знаем; к желобу можно подтянуть и после – не убежит.

Долго шумела толпа, но наконец порешила слушать и мало-помалу затихла.

- Сами рассудите, - начал я снова, - если в вашем шуме и крике что-нибудь похожее на дело? Злитесь вы и вовсе не знаете хорошенько по какой причине, а по одному лишь пустому слуху, который разнесли люди, которые дела не знают, и, Бог знает, с чего. Если же вы одумаетесь, да без шуму и злости обсудите, то и сами себя осудите. Сейчас вы кричали: «подай да вылож царский указ!». Царь манифесты и указы дает сенату, а сенат посылает списки с них губернаторам; губернаторы – в присутственные места. В городах читают их в базарные дни на площадях и для сбора людей к слушанию бьют в барабан; волостные и сельские начальники читают их в церквах и на сходах. Порядок этот вы знаете; кажется, можно понять, что вы требуете небывалого – царского указа; если б он был, то был бы обнародован.

- Правда, - тогда мы ни слова бы не сказали; царю воля, что угодно то и делает: потребует головами – и головами пойдем, - отвечали все. – Да, говорят, что распоряжается-то нами уж не царь, а министер.

- Слушайте! – перебил я их, чтобы не дать отвлечься от себя их вниманию. – Слушайте, дойдет очередь объяснить все и тогда поймете.

Тут я обратился к новопоставленному писарю Тимереву, чтобы он подал лежавшие в шкафу проекты учреждения управлений государственных имуществ. Тимерев тотчас же подал их мне. Взявши их, я сказал:

- Вот закон управления, он дан царем и обнародован: когда открывалось здешнее управление, я читал вам его после молебна. Верите ли закону и повинуетесь ли? Если не верите и не повинуетесь, то я не буду и говорить с вами, как с бунтовщиками против царя, делайте тогда со мной, что хотите; за царя – смерть нестрашна, я на все готов!

С этими словами я перекрестился и замолчал.

Несколько минут было тихо.

- Повинуемся царю и закону, что велит, то и будем делать! – загремело вдруг со всех сторон. – Мы закону не супротивники.

- А если не супротивники закону и повинуетесь, так прошу вас слушать и не шуметь.

Тут крикнули в толпе:

- Тише, тише! Не кричать, надо слушать ладом.

Опять все затихло. Я открыл проект и велел писарю Тимереву прочитать то место, где напечатано: «Быть посему. Николай». По прочтении я спросил как писаря, так и бывших тут грамотных крестьян: «Достаточно ли этого, чтобы верить и повиноваться?»

- Сохрани нас, Господи, не верить и не повиноваться закону царскому! – отвечали и грамотные и не грамотные, и больше уже не шумели.

После этого я указал Тимереву на подходящие статьи и велел читать. Чтение продолжалось более часа и до самого конца никем не было нарушено. По окончании чтения я сказал:

- Теперь вы слышали закон и можете понять, что государь вверил министру главное управление над всеми государственными имуществами, а с тем вместе и попечение над нами, так как мы – государственные крестьяне, а не господские и не удельные. Господскими управляют господа, а удельными – министр уделов. Если кто-либо из вас не понял чего, я снова прикажу прочитать и объясню.

- Как не понять, - ответило несколько человек.

Я продолжал:

- Вы знаете, что по разным местам царства много случается неурожаев, и тогда в этих местах народ голодует и есть хлеб, подмешивая в него глину и гнилье?

- Слыхали. И у нас небольно давно ели лебеду, - отозвалось спокойно несколько голосов.

- Есть примеры, что которого года хлеб родится худо, картофель родится хорошо, да и местами есть земли скудные: хлеб дают плохой, а картофель хороший. Вот по этим-то примерам правительство и старается, чтобы посевов картофеля было больше, а чтобы приохотить к этому людей, законом положено тем, которые на свои средства сеяли, раздавать в награду похвальные листы, деньги, кафтаны и медали. Поэтому самому и дань за посев картофеля волостному писарю Коровякову похвальный лист. В обществах же г. министр предложил завести общественные запашки и сеять на них картофель, как подспорье хлебу. Притом на обработку общественных запашек велено употреблять людей, присужденных по приговорам расправ в общественную работу. Это приказание многим на пользу, но здесь у нас, благодаря Бога, хлеб родится хорошо и поэтому мы не умели понять его, да вместо того заорали дичь, будто сеяли картофель министру, да какому-то господину. Подумайте, куда девался картофель, что на общественной запашке родился? Ведь он роздан на семена нам же!

- Вот оно, старики, и в правду он говорит, что не обсудим да и ревем, - заговорили в толпе.

- О картофеле, значит, вы начинаете понимать, - сказал я, - теперь слушайте о неприкосновенном запасе.

- Ну-ко, тут чего будет, - мягко сказали многие, - а дело-то идет наперво, слава Богу, ладно.

- Найди, тут же в шкафу лежит дело о неприкосновенном запасе и подай его сюда, обратился я к писарю. Тимерев тотчас нашел его и подал мне. Взяв дело, я сказал: чтобы вам лучше понять, я перекличу тех, кому было объявлено распоряжение и кем дан приговор. Кто их них здесь? Пусть подходят ближе и встают в одно место.

Я сделал перекличку и по ней оказалось, что все без исключения был тут на лицо. Они стали отдельно, как я им сказал.

- Вот предписание г. министра о неприкосновенном запасе и ваш отзыв о нем, - обратился я к вызванным, - помните ли, что вам было читано?

- Да где нам помнить, что читал, а рассказывал чего – помним.

- Хорошо, что помните. Теперь расскажите, что я вам толковал?

- Ты говорил, что в каких-то местах был неурожай, а в казенных магазинах хлеба было мало; так министер и велел, чтобы на сходках выбрали добрых мужиков для того, чтобы к ним сыпать семена от девяти человек. Ты хвалил нам, что будет хорошо: пьяницы да ленивцы поневоле упасут семена, потому что осенью хлеб у них отберут, зимой нельзя его продать, занужу станут работать зимой, чтобы питаться, да и пировать-то менее станут. А весна придет – семена готовы: кто какой положит хлеб, тот такой и возьмет. Да и посеет-то собственный, потому что он не будет мешаться, как это делается в магазинах, а хранится в своих мешках и никто не будет его мешать и переменивать; за то и называется «неприкосновенный». А возьмет мужик весной, так и посеет непременно: за ним смотреть будут, чтобы посеял весь. А которые мужики богаты и умеют берегчи хлеб для семян, те не будут его в чужой амбар возить. Ну, мы и поверили твоим словам: коли у одних нерачителей отбирать семена, так и препятствовать нечего: знамо, что хорошо, год-другой повозят в чужой амбар, так научатся и дома берегчи. Потому и дали руки на то, чтобы с будущего урожая устроить запас, как велит начальство.

- Это хорошо, кабы только правда, - проговорили несколько голосов. В толпе стало заметно проглядывать сознание и многие тихо говорили между собой: - Знать-то дернуло нас в просак: чуешь чего!

- Правда или нет, сейчас увидите, извольте читать, - говоря это, я указал на предписание.

- Читай, - отвечали немногие.

- Нет, я читать не буду. Доверьте кому-нибудь из вашей среды грамотному.

- А что так? Велим, так и читай! – сказали крестьяне.

- Вы должны сами удостовериться, так ли написано, как я вам толковал. Буду я читать – вы, пожалуй, не поверите; лучше всего, вы доверьте читать одному из вас, или хоть всем грамотным, а я буду объяснять, если нужно будет; исполнять же ваши приказания я отказываюсь и слушать их вам меня не заставить.

- Мы доверяем тебе; ведь ты писарь! – раздалось кругом.

- То-то и есть, что не писарь! Был писарем, когда был законом установленный порядок. Теперь его нет: вы потоптали его. Где порядок, скажите? Старшина, староста и добросовестные заперты в голбце, я был там же и при том избит! Спросите-ка один другого: кто это сделал?

- Вот, старики, он еще ребенок, а молодец: с первого разу видно, что не робкого десятка: отрезывается от народа, да и только. Ведь правду говорит, что не хорошо сделали! – сказал крестьянин Иван Сысоев, пользовавшийся в обществе большим доверием.

Другие громко подхватили:

- А ведь правда, что бунтуем, надо старшину-то выпустить: вины-то, ведь, никакой, видно, не будет, а надерут хребет-от нам!

Старшина и другие, сидевшие с ним, тотчас же были выпущены. При появлении старшины, крестьяне стали говорить ему:

- Видишь ты, Алексей Яковлевич, посадил ты нас третьего дня в просак-от, как в репную яму: сказал, что писарь продал мирр и обманом приложил твою перчатку, а на деле-то выходит не то; нас судить будут, а тебя – пуще… Кабы не ты, мы, бывать, и не шибко поверили волковцам-то!

- Что вы, батюшки, старички, - заговорил старшина. – Я ведь не сам собой – меня послали колесниковские и наши старики. Они были в волости и им сказал это голова, Иван Семенович, и приказал мне оправу иметь. Я приехал к вам, а у вас уж сходка была и вы тоже ведь говорили, что писаря мир продали за господина, и вы же велели мне самому объехать по деревням и собрать на совет с каждого дома по человеку. Я и объехал. А чем я знаю: продали – не продали… Мое дело темное: вот хоть сегодня. Спрашивали почто печатку приложил? Да как не приложить, коли прочитали, что у одних нерачителей собирать хлеб?!

- Полно, полно, не то говоришь! – зашумела большая половина. – Видно выслушал да вздумал пятиться. Нет, уж на то пошло, говори правду, не выправляй себя, а нас – не грузи. Какая была у нас сходка? Мы сидели у часовни, дожидались вечерни, а ты подъехал да и начал: «чего сидите, останетесь за господином, коли не отыщем приговоров, по которым писаря продали мир!» А мы так и сказали, что это же чуяли от володинских и волковских мужиков. Вот ведь как дело-то было! А сегодня знаете за что вас посадили в голбец? За то, что вы то скажете, что приложили печать, то опять скажете, что нет, не прикладывали.

Эти укоры сыпались на старшину со всех сторон, а он до того растерялся, что не мог выговорить больше ни слова и только плакал. Видя его тягостное положение, я, чтобы остановить пререкания, стал настаивать, чтобы читали распоряжение и приговор.

Послышался тот же ответ:

- Читай ты, верим тебе.

И на этот раз я отказался от чтения, а просил читать Тимерева.

- Старшина и другие, слышавшие от меня прежде распоряжение и приговор на него, должны слушать: так ли я читал им раньше и согласно ли моему чтению написан приговор?

Тимерев, не ожидая приказания, схода взял дело и начал читать. Когда он прочел, я спросил:

- Так ли было читано мной?

- Так, - отвечали старшина и подписавшие приговор.

Затем был прочтен приговор с рукоприкладством под ним и с засвидетельствованием.

- Именно так! Из слова в слово! – закричали подписавшиеся. – Ай да Петр Григорьевич, молодец! Должны век за тебя Бога молить! Чего бы у нас было, кабы Бог-от тебя не послал к нам! Пожалуй, чего доброго, туда с колесничатами (крестьянами деревни Колесниковой) угнали бы в волость: тамо, говорят, заседателя Чупина едва не до смерти убили, а сельских начальников без разбору бьют да дерут, да и простых-то мужиков как баранов набили! Мы думали тоже, что так и надо, а вот как ты очурал, да рассказал, теперь сами узнали, что та же пугачевщина: вместо царского-то спасибо, станешь гноить острог; наказать-то накажут, да и столбы заставят считать (отправят по столбовой сибирской дороге). Самомудничать-то долго нельзя: чего-нибудь да будет! А знамо чего будет: всех репных королей (насмешливое название мужика) большую рыбу есть пошлют (сошлют в Сибирь). То-то и есть! А мы чего начали было делать-то? Только теперь стали инако говорить! Небось и нам достанется на калачи. Что же станешь делать! Мы хоть и много перед законом и царем виноваты, да все же, слава Богу, одумались. Бог не допустил кровь поливать; значит, будем менее виноваты: репицы те хоть и надерут, да бывать Бог помилует острогу-то.

И много подобных рассуждений слышалось в народе.

Наконец я спросил:

- Господа! Могу ли я быть свободным?

- Что это ты говоришь? – спросили со всех сторон, словно с упреком и будто удивляясь.

- Я спрашиваю: могу ли я быть свободным от вашего суда и ареста?

- Что ты, отец родной? – закричали все. – Мы виноваты перед тобой! Прости, ради Христа. Ты знаешь, что мы сами не знали, чего делали.

В это время Осип Хороших, ударивший меня и приходивший за мной на квартиру Федор Кузнецов стали просить у меня прощения. Я простил их, сказав, что личную обиду прощаю, а за то, что они закон нарушили, я не в праве простить их. Осипа Хороших, как мне сказали, только что по решению схода наказали розгами за удар, нанесенный мне, находя, что этим ударом он наложил большую вину на общество.

- Спасибо, господа, что выслушали меня и образумились; теперь прощайте и будьте в покое, а если в чем-либо будет вам сомнение, приходите и скажите: я всегда рад вам объяснить.

- Дай тебе, Господи, доброго здоровья и счастья! Мы теперь не расстанемся с тобой; теперь пусть хоть что говорят, а нас не сбить с ума; знаем, что дело противозаконное затеялось. Бог за грех такие потрусы (несчастье, беда) спустил.

Все горячо благодарили меня и я, к моему удовольствию, видел, что крестьяне успокоились.

Попрощавшись с народом, я направился выходить из управления, но Тимерев обратился ко мне:

- Петр Григорьевич! Дела то положи и возьми ключ.

- Нет, - возразил я, - дела пусть будут у тебя, я принимать их не буду до распоряжения начальства.

Тимерев заплакал и сказал:

- Я понимаю, что меня будут строго судить, как подстрекателя, но, видит Бог и я клянусь, что невиновен в подстрекательстве. Ты видел, Петр Григорьевич, что я ни в чем не участвовал; вся моя вина в том, что с дурру послушался общества.

В это время народ, начинавший выходить из управления, хлынул обратно и стал просить, чтобы я принял дела. Мне не хотелось этого, так как я рассчитывал поехать домой и обрадовать родителей, но просьба всего народа и слезы старшины и Тимерева заставили меня воротиться и принять дела. По поверке они оказались все в целости и на лицо. Когда я принял дела, Тимерев и старшина упали мне  в ноги и благодарили меня. Народ разошелся в восторге, да и я был сам не свой от радости.

По окончании схода все назвали эту смуту или глупостью, или потрусом, или безумием. Полное спокойствие воцарилось. Это было уже вечером, перед закатом солнца.

II

Утром в Великоденную субботу после божественной службы совершено было благодарственное Господу Богу молебствие о благополучном окончании волнения. После молебна священник Словцов поздравил меня с восстановлением в обществе порядка и благодарил меня. После обеда, часу в 10-м, пришли ко мне крестьяне Иван Сысоев, Афанасий и Иван Кузнецовы с товарищами и стали говорить, что после выхода из часовни (служба тогда за сгорением церкви совершалась в часовне) колесничата спрашивали их: «Такой ли отправленный подлинный приговор, какой вчера читали?» Наши сказали: «Какой же другой?» Они на это и говорят: «Не отправлен ли фальшивый, а в делах-то оставлен может только для виду настоящий?» - «Коли сомневаетесь, - возразили мы им, - так и поезжайте в волость-то за одно вам: дорога-то проторена, а мы не сомневаемся». Наших много было при разговоре и все одно сказали, а они говорят: «Лучше бы съездить в волость справиться: оно бы не сомневалось». Наши рукой махнули: «Поезжайте, а нам нечего там делать» и разошлось по домам. Мы отобедали, потолковали между собой и пошли к тебе; ты вчера говорил, что буде чего учуем, так сказать бы тебе, ну мы и пришли сказать.

- Спасибо вам, что так сделали. Я сейчас же поеду в волость и узнаю: отправлен или нет приговор? Если нет, то возьму его и отдам – путь читают.

Лошади были поданы. Немедленно я оделся и вышел, чтобы ехать в Закамышловку. Тогда стоявшие на дворе Сысоев с товарищами сказали:

- Да ведь ехать хорошо, а не ехать – лучше!

- Это почему? – спросил я.

- А вот почему: там народ-от со всех деревень, тебе и пикнуть не дадут, схватят и изобьют, как своих избили; видели вчера, сказывать-то нечего, да слава Богу, что Господь тебя сохранил, а ведь на одну только крошечку спасся, кабы в голбец-от не толкнули, так доброго-то бы не было, - один начал бы, другие – кончили. Кто знает, был ли бы жив-от сегодня?! А по-нашему – не езди, пусть толкуют чего хотят, пусть сами и едут, коли сомневаются!

Из совета не ездить в волость я понял, что они не доверяют мне и опасаются, чтобы я, доехавши до города, не скрылся от них, а потому и сказал:

- Если вы боитесь, чтобы я не убежал, то пошлите караул. Не беспокойтесь! Я еду покончить и последнее ваше сомнение, да и колесниковцы лучше, если не будут сомневаться, ведь они одного с вами общества!

- Ей-Богу, мы говорим по совести, лучше поезжай домой в Скату; надейся, что наши верят тебе. Буде, что нужно, мы приедем и туда, чем отпустить тебя прямо на смерть. Старики! С им, ведь не сговоришь, - упрямый! Видели вчера: не могли заставить, чтобы читал, - сказал Сысоев, - значит и теперь его верх будет. А по-моему вот надо сделать: человекам 10-ти ехать с ним и не давать там в обиду; я побегу, оседлаю лошадь и поеду.

Кузнецовы согласились с ним и, уходя седлать лошадей, сказали: «Поезжайте – мы догоним!»

Но я остался ждать конвоя, чтобы не заставить его, догоняя, скоро ехать и тем всполошить о моей поездке крестьян, которые могут подумать, что я бежал, а за мной погоня. Через несколько минут явилось восемнадцать верховых и, порешивши ехать не через деревню Колесникову, а через деревню Фадюшину, отправились сопровождать меня в Закамышловку.

Дорогой я спросил их: почему они избрали дальний, а не ближний путь: через деревню Колесникову 15 верст до волости, а через Фадюшину – 20, если небольше, и при том еще на последней дороге, в деревне Реутинской, перевоз через реку Пышму.

- Там ближе да опаснее, - отвечали конвойные. – Колесничата все с нами напопереть. Пожалуй тебя и нас изобьют, а здесь хоть и дальше, да все-таки не столь опасно. Одна только опасность в волости, ну, бывать, Бог помилует. Поехали так поедем.

На пути нашем лежали деревни Казенкова, Фадюшина и Реутинская и мой конвой в каждой из них останавливался разговаривать с крестьянами и оттого далеко отставал от меня. От их остановок едва не случилась со мной беда на перевозе, к которому я приехал только с кучером и с одним из конвоя. Народу у реки было много и лишь он завидел меня, как приветствовал криками: «А! Попал один миропродавец! В воду его, ребята, вместе с изменниками! Вишь подкупил, чтобы улизнуть в город! Нет, не поверим вашим выдумкам! Держи, ребята, всех, не отпустим изменников!» (Изменниками они называли кучера и конвойного).

В это время меня уже схватили за руки и заворотили их за спину, чтобы связать веревкой, но, к счастью, конвойный, увидевший своих товарищей, стоявших в саженях в 70-ти и разговаривавших с толпой же народа, закричал им, чтобы они ехали скорее. На клик его все тотчас же прискакали и закричали: «Стой, не смейте нашего писаря обидеть!» и я в ту же минуту был освобожден. Конвойные рассказали народу в коротких словах о том, что было у них в деревне, и все люди на перевозе, которые раньше пришли, а также прибежавшие к нему на шум, завидовали рассказчикам, говоря: «вот у вас доброй-от писарь, дак не то, чтобы бежать, а сам приехал; видно, нет у него заодинства-то (сообщничества) с нашими-то миропродавцами!»

Услыхав это, я сказал им, что и у них точно такое же, а не иное распоряжение о неприкосновенном запасе, как и у нас, а что писаря не показываются из страха быть избитыми.

- Нет, у нас ничего не было, а приговоры написаны, чтобы хлеб собирать с каждой души и ссыпать от девяти в десятый дом. Вчера читали их, так голоса подписаны позаошны, други уж давно в земле, а тут же подписаны. Кабы тако же было распоряжение, как у вас-то, да и сделано также, оно бы ничего; а то, вишь, не так, а иначе, чего не говори, а не ладно, что-нибудь да кроется!

- Ребята, нам надо пробираться, пока светло! – сказал я.

Было уже под вечер.

- Да поговори ты с нами, покадов лед-от не перейдет (по реке шел лед).

- Нет, мы лучше перейдем без лошадей и тем временем сходим в волость, - сказал я. От перевозу до волостного правления верст шесть.

- Ну с Богом, удерживать нельзя! – ответила толпа.

Во время переправы один из перевозчиков, крестьянин деревни Реутинской Наум Лугвин, сказал мне:

«Ладно, что с людьми, а то, пожалуй, проплавал бы батогом, как лошадь, да потом по загороду отвели бы в волость ту».

Тут я понял, конечно, что без конвоя мне нельзя было ехать.

Переправившись через Пышму, мы пошли в волость. Проходя городом (Камышловым) мимо здания присутственных мест, мы были остановлены по приказанию исправника г. Гурьева, увидавшего нас в окно, и я был позван им в земский суд. Когда я зашел в присутствие, то исправник спросил меня о причине нашего путешествия. Когда я объяснил ему цель ее, г. Гурьев вышел к моим конвойным и сказал им:

- Спасибо, что за ум спохватились: увидите, как бунтовщиков будут пороть. Сегодня эстафета ускакала и скоро будут солдаты.

- Мы, ваше высокоблагородие, и ехать-то сюда отговаривали, да Петр-от Григорьевич сам похотел», - ответили мужики.

- Хорошо он и делает, у вас, у дураков, не долго опять за старое приняться! – сказал им исправник.

- Нет, уж сохрани Бог до того доходить», - кланяясь, говорили мужики.

- Хорошо. Так и делайте, это избавит вас от большого наказания, - сказав это, исправник ушел, а мы пошли далее.

Село Закамышловское отделено от города только рекой Пышмой и расположено на низком берегу; самый же Камышлов лежит на высоком берегу, спускающемся к Закамышловскому мосту крутым спуском. От этой разницы в высоте, как село с волостным правлением, так и мост, невидимы из города уже на расстоянии 70-ти сажен от реки.

Когда я подошел к вершине спуска, передо мной внезапно открылась на противоположном берегу, в улице села и на мосту сплошная толпа народа, и лишь только начали мы спускаться под гору, как вся эта орава заволновалась и поднялись крики: «Миропродавца ведут! Эй, миропродавца ведут» и на встречу к нам хлынули передовые толпы народа с криками: «Бери на руки!». Меня обуял такой страх и ужас, каких я в жизнь свою не испытывал. Я растерялся до того, что не созванавал, продолжал ли идти или остановился, А когда один из прибежавших, какой-то здоровый мужик, поднял кверху полено, чтобы нанести мне удар, то я потерял всю надежду на спасение, и не знаю, сам ли я упал на землю или меня сбили с ног мои провожатые. Они сгрудились вокруг меня и были стиснуты напором толпы, а я лежал у них под ногами и слышал только шум и рев народа. Когда гроза начала стихать, меня подняли и я увидел, что бешенная толпа дает нам проход. Что же говорилось между ею и моими провожатыми, я неспособен был понимать после всего, что испытал. Проходя в кругу своих товарищей мост, я очнулся, и когда мы подошли к правлению (находившемуся саженях в ста от реки), я увидел, что из него выскочил в окно какой-то человек и подошел ко мне. Как оказалось впоследствии, это был крестьянин Закамышловского общества Григорий Боровский. Он посмотрел мне в лицо и спросил:

- Ты, как говорят, министерское предписание обществу объявил и приговор написал неподложно?

Передо мной стоял невзрачный и простой мужиченко, но я тотчас заметил, что при его появлении все смолкло.

Я отвечал:

- Все то, о чем спрашиваешь меня, можешь видеть из дела.

С этими словами я подал ему дело о неприкосновенном запасе, которые было со мной. Боровский взял дело, прочитал как предписание, так и приговор, и, отдавая их мне обратно, сказал:

- Ладно у тебя все, да вот это чего? – прибавил он, указывая в предписании на буквы М.Г.И.

Их этого вопроса я понял, что он малограмотный и не знаком с канцелярским порядком. Я сказал ему, что буквы эти означают: «Министерство Государственных Имуществ», и объяснил, что в государстве много министерств и каждое министерства ведает те дела, какие ему законом предоставлены. Министерству государственных имуществ вверено управление государственными имуществами и попечение о благосостоянии государственных крестьян.

- Вот чево!!! – проговорил Боровский таким голосом, что-де теперь только я понял! – Ну, а это чего? – сказал он, указывая на слово «отделение».

- Палата подразделена на отделения, а отделения – на столы, объяснял я; у тех и других свои отдельные обязанности: например Лесное отделение не делает распоряжения по управлению волостями, а это (я указал ему на бумагу) не вмешивается в Лесное управление.

Мне показалось, что слово «отделение» в ему его смешивалось со словом «удельные» и потому-то вызывало сильное сомнение.

- Я спрашивал чиновников, да те только и говорят, что я дурак да бунтовщик, - проговорил Боровский и потом спросил меня: - Зачем ты идешь в волость?

Когда я ответил ему на вопрос, он велел мне идти в правление, а сам пошел туда же более близким путем, т.е. опять через окно; при этом он обратился к толпе и дал приказ, чтобы меня пропустили без обиды.

При входе в правление в сенях я был остановлен крестьянином Николаем Колясниковым и еще каким-то неизвестным мне стариком.

Последний отпер двери арестантской, а первый втолкнул меня туда со словами: «Ступай-ка, миропродавец, посиди до суда-то Божьего».

Здесь в арестантской представилась мне страшная картина: весь пол комнаты положительно был покрыт кровью и в крови этой лежало человек до двадцати избитых и изувеченных; вырванные и окровавленные волосы их облепляли их лица, шеи, плечи и руки; я не нашел между ними ни одного, у кого лицо не было бы обезображено. Одни из них лежали молча, другие – тяжело стонали. Я не мог сделать ни одного шагу с мест близ дверей, где я остановился: буквально не было кругом меня места, кубы я мог сесть; везде избитые люди и кровь, скопившаяся наподобие киселя.

Простоявши в таком положении минут десять, я услышал голос Боровского: «Где Гурин?». Затем отперли двери и Боровский велел мне выходить. По выходе моем он спросил кто меня туда запер? Я указал на Колясникова и незнакомого мне старика. Оба они стали оправдываться, говоря, что они думали в черную и надо, коли писарь.

Боровский дал им по нескольку пощечин и, сверх того, приказал наказать розгами. Наказание это было в ту же минуту выполнено.

Когда я вошел в комнату, где помещалось правление, я увидел, что за столом на месте волостного писаря сидит крестьянин Петр Шелегин, а у конца стола – волостной голова Иван Семенов Лукин. Боровский подошел к ним и, обратясь  к Шелегину, приказал найти приговор Захаровского общества. Шелегин, поискавши в шкафу и в сундуке, объявил, что приговора нет. Боровский, обратившись ко мне, повторилось сказанное Шелегиным. Тут несколько громких голосов раздалось кругом: «вишь, обман строить, правду колесниковцы-то говорят».

- Тише, тише, - прикрикнул Боровский, и все стихло.

- Ты сам привозил приговор или с ямщиком посылал его? – спросил он меня.

- Послано было с ямщиком и в принятии есть расписка в относной, - ответил я.

Боровский снова приказал искать приговор, но Шелегин заверял, что его нет и что он и раньше не видал его. В народе сильно зашумели, что «приговор, видно, такой же фальшивый, как и у других, а не такой, каким обманул-было общество-то».

Увидев, что Боровский в сомнении, да и провожатые мои нахмурились, я наел способ выйти из своего опасного положения: попросил Боровского дать мне входящий реестр волостного правления. Боровский приказал Шелегину подать его. Взявши реестр, я нашел в нем отметку о получении донесения Захаровского управления с приложенным к нему приговором о неприкосновенном запасе и показал эту отметку Боровскому. Боровский прочитав ее, закричал народу, чтобы не шумели, а Шелегину приказал непременно отыскать приговор.

- Где же я найду его, коли нет? Видно окружному отдан! – был ответ.

- Если бы он был отослан к окружному, - возразил я, - то была бы отметка в графе исполнения, но ее нет, а чтобы удостовериться окончательно, нужно еще просмотреть исходящий список. Если в нем окажется, что приговор отослан к окружному, то я возьму справку и сейчас же пойдем к нему и прочитаем его там ил принесем сюда.

Боровский приказал подать исходящий и по просмотре в нем не оказалось отсылки. Я сказал об этом Боровскому и тот, обратясь к Шелегину, закричал:

- Ты, пустая борода, врешь, что приговора нет! Здесь. Найди, хоть из земли вырой, да найди! Дела у тебя на руках!

Шелегин повернулся к сундуку и, как бы роясь в нем, выпустил из рукава спрятанный в нем приговор. Боровский, вероятно, это заметил: он в ту же минуту дал ему пощечину и стал его тащить из-за стола за волосы. Затем взял у него приговор, сложенный в восьмую долю листа, и прочитал сначала про себя, а потом прочитал вслух. Когда чтение кончилось, провожатые мои, а с ними вместе и бывшие тут крестьяне деревни Колясниковой стали креститься и говорить:

- Слава Богу! Нам теперь здесь делать нечего, поедем, Петр Григорьевич, домой!

Боровский же обратился к народу:

- Ну, старики, знать-то мы согрешили! Я теперь уйду домой, делайте, как хотите! Если бы писаря делали, как Гурин, мы бы не согрешили; а то они написали фальшивые приговоры и разбежались: поневоле поверишь всяким слухам, коли сам дела не знаешь, а видишь, что в слухах есть похожее на правду!

После этого мы отправились в Захаровку, не встречая нигде ни малейших задержек, и приехали домой в самую заутреню Светлого Христова Воскресения.

III

Народонаселение Захаровского общества встретило Пасху обычным порядком. Не было в народе никакого беспокойства, хотя беспорядки в селах и деревнях нашего и двух смежных уездах еще продолжались или возникали вновь. Крестьяне Захаровского общества оставались спокойными и, передавая с непритворным страхом друг другу доходившие до них слухи о разных толках и буйствах, благодарили Бога, что они не увлеклись общим бунтом. Не помню, в какой день, но, кажется, во вторник или среду на Пасхе, гуляя по селу, я встретился с некоторыми нашими крестьянами и между разговорами о беспорядках в соседних волостях они мне передали, будто бы в Захаровское управление было послано предписание о неприкосновенном запасе не такое, какие посланы в другие волости, и именно потому, что окружной начальник и волостной писарь не понадеялись на меня, так как я определен сельским писарем по просьбе общества, а не избран окружным. (Действительно, при открытии управления крестьяне просили, чтобы я был определен к ним писарем; до того же времени я был у них участковым писарем для сбора податей и потому они знали меня). Я объяснил им, что слухи эти точно такие же, какие были о нашем приговоре; что предписание везде одно и то же, но толкуется не верно потому, что читают их малограмотные и, не понимая хорошенько их смысла, толкуют совершенный вздор; неграмотные же, поверив им, пустились в буйство, не слушая добрых советов и увещаний.

По возвращении в квартиру, я снова услыхал те же толки от хозяина дома. Хотя в сущности я не сомневался, чтобы спокойствие было нарушено, но нашел лучшим донести окружному начальнику и просить для большего убеждения народа дозволить грамотным крестьянам прочитать циркуляр палаты и копию с распоряжения министерства. Приготовив донесения, я пригласил человек трех крестьян и поехал с ними в Камышлов. Проездом через деревню Обухову нас догнал верховый и сказал, что Григорий Боровский просит показать ему какое донесение везем мы к окружному. Боровский успел узнать о нем через одного из моих спутников, сообщившего на пути людям, стоявшим у ворот его дома.

Не было причины отказывать ему, тем более, что вернуться приходилось недалеко. Я нашел Боровского сидящим у себя дома и с ним человек до десяти посторонних. Он просил меня ласковым голосом посмотреть донесение. Я сделал по его желанию. Когда он прочел бумагу, то, отдавая ее мне, сказал окружавшим: «Ну, старики, согрешили мы! Будем виноваты за свою дерзость!» Причем у него на глазах были слезы.
Приехал я к окружному начальнику, подал ему донесение и объяснил обо всем подробно. Окружной начальник и бывший у него асессор палаты государственных имуществ Золотницкий благодарили меня и предали мне предписание.

Когда я доложил им, что со мной вместе приехали и крестьяне, то оба вышли к ним на крыльцо и благодарили мужичков за то, что они слушаются властей. В то время как асессор выслушивал мои объяснения о происходившем, пришли два крестьянина Закамышловского общества и объявили, что при их волостном правлении собралось много людей из разных обществ и, услышавши, что Захаровские приехали к окружному прочитать подлинное предписание, послали их просить: не будет ли дозволено и им выслушать? Окружной отвечал им: «Вам много раз было читано, да не понимаете, а вот Захаровские умнее вас – приехали, прочитали и поняли…»

Асессор не дал ему докончить реки и сказал: «Если они просят, то надо будет еще прочитать». Сказавши это, он подал мне предписание с приказанием съездить в волость и дать его там прочитать. Крестьяне поклонились и отправились вперед, за ними и мы. У волости действительно оказалось много народу, но буйства не было, а, напротив, заметно было, что люди в каком-то страхе и унынии. Я стал читать предписание, его выслушали с полным вниманием и среди глубокой тишины. Когда я кончил чтение, крестьяне, покачивая головами, говорили: «Вот подлинник, теперь чего станешь делать! А чего делать? Знамо, што нечево; кабы Коровяков попал, так ево бы надо отутюжить: семь бед – один ответ, две смерти не будет, одной – не миновать!» Другие говорили: «Нет, старики, и за то, чево поделали, не скоро выхлебашь, а вы ишшо думаете гризить! Лучше всего поедемте-ко домой, будет гризить-то!»

Совет этот, видно, был принят многими, потому что когда я отвез предписание обратно и возвращался мимо волости домой, то у нее было уже не больше человек десяти. По возвращении в Захаровку я нашел у своей квартиры полный двор мужичков, которым растолковали все слышанное и виденное ездившие со мной товарищи, приехавшие раньше меня. Слушавшие острили между собой: «ладно теперь нам смеяться-то, а кабы не он (указывали они на меня), то вместе бы нос-то повесили! За нужу повисишь, коли неделю царили, а людей набили – на возу не увезти! Тут ждать доброго нечево! Вот как будут солдаты, так пусть отведают «шапками-то забросать». (Крестьяне говорили везде, что они забросают солдат шапками). «Нет, не узнаешь, как штаны-то спустят! Да ведь сдурили же мы все; ну, коли окружной да писаря продали, а исправник-то? Те ведь издревле от царя ставятся: надо бы хоть ему поверить! Да нет, говорим-ишь, подкуплен! Чего и говорить, это Бог спустил такие потрусы на народ».

Много еще было разных разговоров, но, наконец, все разошлись в полном спокойствии.

В последующее затем время не было уже у нас ничего особенного и во всем Захаровском обществе водворилось полное спокойствие. Доходившие слухи о буйствах в других волостях, в особенности Тамакульской и Кашайской, только ужасали людей и о них говорилось ими так: «Слава Богу, что мы обуздались вовремя и не дошли до душегубства и поругания церковного». (В селе Кашайском священнослужителям во время выноса ими икон для увещевания нанесены были обиды и оскорбления).

По прибытии для восстановления порядка и наказания виновных военной команды крестьяне Закамышловской волости были собраны при волостном правлении в селе Закамышловке и поставлены на площади, каждое общество отдельно. Люди эти, за несколько дней перед тем представлявшие буйное и дерзкое скопище, стояли теперь безмолвно, как тяжкие преступники, осужденные на смерть. Головы их как будто гнело что-то и, поставленные на места, они не осмеливались даже смотреть куда-либо по сторонам и, опустивши головы и глаза, глядели только на шапки и рукавицы, бывшие у них в руках. Когда же военная команда обошла их цепью и открылись пушки, то при виде их шапки и рукавицы у большинства выпали из бессознательно выпустивших их рук, а у которых и остались, то они судорожно сжимали и мяли их. При появлении вице-губернатора, управляющего палатой государственных имуществ и военных чинов, кто-то закричал народу:

- В знак покорности станьте на колена.

Мгновенно это было исполнено. Явилось четыре воза: два – с розгами и два – с палками. Последовал приказ выводить бунтовщиков. Явились волостной и сельский писаря и стали показывать на виновных, которых в ту же минуту солдаты выхватывали из толпы и ставили в отдельную кучку…

По докладу земского исправника начальствующие обратились ко мне и я объяснил им последовательно все происходившее в нашем обществе. Когда я кончил, вице-губернатор и управляющий палатой, потрепав меня по плечам, сказали:

- Умный мальчик, редкий пример показал (в Камышловском уезде только одно наше общество было так успокоено), заслуживаешь похвалы и благодарности от начальства и общества.

Затем они обратились к старшине, который встал пред ними на колена и со слезами откровенно объяснил свои действия. И от Захаровских общественников они также получили полное признание.

- Вы первым поступком вашим заслужили наказание, но за то, что послушали своего молодого писаря и перестали буйствовать, вам прощается все! – сказали им начальники.

Виновные, между тем, были выбраны и разделены на две части: в одной- главные, в другой – менее виновные. Первые отданы под конвой для препровождения в острог, а последних приказано раздевать. Розги и палки были уже разложены кучками в нескольких местах в порядке полукруга и у каждой такой кучки стояли по два солдата, из которых один имел в руках палки, а другой – розги. Скомандовали «подводить!» и известное число людей взято из стоявшей раздетой толпы. Каждого подхватывали под руки двое солдат и развели по местам. «Готово!» - провозгласил унтер-офицер. Лишь раздалась команда офицера «начинай», как в то же мгновение палки и розги свиснули в воздухе и раздались неистовые вопли… Вопли постепенно перешли в стоны, наконец и самые стоны слышатся все реже и реже, да и то уже у немногих, а удары сыплются и сыплются с прежней силою, несмотря на бесчувственное состояние большинства наказываемых… «Довольно!» - прозвучала команда, и несчастные, истерзанные, полуживые растащены в стороны. Места их заняли другие, третьи смены и т.д. Когда таким образом были наказаны виновные, дошла очередь до обществ. Выведено было из их среды несколько десятков человек по расчету из каждых десяти однообщественников по одному. В числе этих людей было много и таких, которые совершенно не были виновны, но в лице их наказывалось общество… Наказание им было полегче: многие из них после него оделись сами, чего не мог сделать никто из наказанных, принадлежавших к разряду виновных.

Секуция кончилась. Главных виновников повели в острог; наказанные увезены крестьянами по домам, а команды и начальство отбыли в Тамакульскую волость.

Крестьяне Захаровского общества, получив прощение и увидев наказание собратов, не знал, как и благодарить меня: целуют, обнимают, как благодетеля; другие общества хвалят меня и завидуют счастию Захаровцев; сослуживцы мои поздравляют со счастливым успехом и похвалой начальства; наконец, родители радуются… Словом сказать, никогда в жизни я еще не был так счастлив и не забыть мне этих дней, покуда жив.

Заканчивая свой рассказ, выскажу в коротких словах то мнение, которое мог составить о причине тогдашнего возмущения. Оно произошло от недостаточного и небрежно сделанного объявления обществам правительственного распоряжения о неприкосновенном запасе и от составления о нем приговоров: частию подложных, частию непонятных для крестьян. Прослужив в должности писаря семь лет, в должности сперва головы, а потом старшины двадцать пяти лет, я уверился, что ни одно распоряжение начальства, если его объяснить крестьянам толково, не оспаривается ими, хотя бы они и признавали его для себя стеснительным и невыгодным. Относительно же рассказанного возмущения я прибавлю еще, что у крестьян укоренилось твердое убеждение, что хотя поступок их был противозаконный, но что от них действительно что-то скрывалось. В этой вере поддерживает их то обстоятельство, что за составление фальшивых приговоров никто не был наказан, а самое распоряжение о неприкосновенном запасе было отменено.

Крестьянин П.Г. Гурин
Село Сухой Лог
«Русская старина», 1874. – Т. 10

Смотрите также: Сказ П.П. Бажова "Про "водолазов" о событиях картофельного бунта

Читайте также:

Поддержать «Ураловед»
Поделиться
Класснуть
Отправить
Вотсапнуть
Переслать

Гостиницы Екатеринбурга

Рекомендации